Герти было девять лет, когда фашисты захватили Венгрию. Её бабушку, дедушку и трёх сестёр её матери из Хайду отправили в Освенцим. Если веру Шауля Катастрофа упрочила, то веру Герти лишь подорвала. К шести годам она успела потерять обоих родителей. Удача, а не Бог, думала Герти, скорее правит миром, зло, а не добро. И стучала по дереву, скрещивала пальцы на счастье, кидала монетки в фонтаны, бросала рис на свадьбах. Молитва была для неё сделкой.
Теперь Варя понимает, что Герти подарила детям. Свободу неизвестности. Свободу выбирать судьбу. Шауль с этим согласился бы. Ему, единственному сыну эмигрантов, выбирать было почти не из чего. Смотреть в будущее или оглядываться назад казалось неблагодарностью, это значило бы искушать судьбу — когда перестаёшь ценить настоящее, рискуешь лишиться всего. Но Варе и остальным была дана и возможность выбора, и роскошь самоанализа. Они стремились повелевать временем, распоряжаться им. Но в погоне за будущим добились только того, что начали сбываться предсказания гадалки.
— Прости меня, — просит Варя со слезами на глазах.
— Не за что извиняться. — Герти ласково похлопывает Варю по руке. — Будь другой. — Но через миг она вдруг стискивает Варину руку пониже локтя и не отпускает, как Бруна Костелло в 1969-м. На сей раз Варя не отстраняется. Некоторое время они сидят молча. Вдруг Герти вздрагивает. — Так что она тебе сказала? — спрашивает она. — Когда ты умрёшь?
— В восемьдесят восемь. — Это так далеко, что кажется почти непозволительной роскошью.
— Так чем же ты недовольна?
Варя прикусывает щёку, сдерживая улыбку.
— Ты же сказала, что не веришь!
— Не верю, — фыркает Герти. — Но если б верила, то не жаловалась бы. По мне, так в восемьдесят восемь и умереть не страшно.
В половине восьмого они идут в столовую на представление. Небольшой помост служит сценой, две лампы по обеим его сторонам — прожекторами. Вместо занавеса одна из нянечек принесла красные простыни и водрузила на вешалку. Герти и её подруги принарядились, в столовой тесно. Зрители в зале связаны ожиданием, невидимым, как тёмная материя; оно сближает всех, подталкивает к сцене, навстречу Руби.
Открывается занавес — и вот она.
Благодаря Руби сцена преображается. Простыня становится настоящим занавесом, лампы — прожекторами. Клара могла заговорить кого угодно, строчила как из пулемёта, а Руби — прирождённый комик и каждого из зрителей умеет вовлечь в происходящее на сцене. И кое-что ещё отличает её от матери. Руби улыбчива, и речь её льётся плавно, без запинок. Случайно уронив мяч, она обращает всё в шутку, в смешную пантомиму. Непринуждённость. Руби увереннее в себе, в своём даре, чем была Клара.