Збышко оторвал свои грустные глаза от потолка и, устремив взор на Мацька, ответил как бы с удивлением:
— Нет.
— Нет? Побойся Бога! А я-то думал, что, когда ты порадуешь души Дануськи и ее матери на небесах, так уж всему будет конец.
Молодой рыцарь смежил на минуту глаза, словно задумавшись, и наконец сказал:
— Ни к чему, должно быть, спасенным душам людская кровь.
На минуту воцарилось молчание.
— Так зачем же ты ходил на войну? — спросил наконец Мацько.
— Зачем? — с некоторым оживлением переспросил Збышко. — Да я сам думал, что мне станет легче, я сам думал, что и Дануську утешу, и себя… А потом мне даже чудно стало. Выхожу я из склепа, а тяжело мне, как и прежде. Ни к чему, видно, спасенным душам людская кровь.
— Тебе это, верно, кто-нибудь сказал, сам бы ты не додумался.
— Нет, сам я уразумел из того, что не стало мне веселее. Ксендз Калеб сказал мне только, что это правда.
— Убить врага на войне вовсе не грех, напротив, это даже похвально, а крестоносцы — враги нашего племени.
— А я и не почитаю это за грех и крестоносцев не жалею.
— Все о Дануське тоскуешь?
— Всякий раз, как вспомню ее, затоскую. Но на все воля Божья! Лучше ей в небесных чертогах, и я уже привык.
— Так почему ж ты не стряхнешь с себя печаль? Чего тебе надобно?
— Откуда мне знать…
— Ты хорошо отдыхаешь, хворь твоя скоро пройдет. Сходи в баню, попарься, чару меду выпей, чтобы пропотеть, — и гопля!
— И что же тогда?
— Сразу повеселеешь.
— С чего мне веселеть-то? Нет в моем сердце веселости, а занять — так ведь никто не займет.