– Расскажи мне про улицы, – тихонько попросила я, глядя в потолок Ханниной спальни, белый и квадратный.
И тут же ужаснулась – фраза выплыла неожиданно, словно паровой баркас Викторианской эпохи, на палубе которого толпятся дамы с кружевными зонтиками. А Мильтон молчал – значит, я все испортила. В том-то и беда с Ван Меерами – всегда им хочется знать больше, копать глубже, раз за разом забрасывать в реку удочку, хоть и ловится одна только дохлая рыба.
А потом он все-таки ответил, зевая:
– Улицы?
Я еле собралась с мыслями:
– Ну просто… Когда ты был… в банде… Если не хочешь, не будем об этом говорить!
– Я с тобой о чем угодно готов говорить.
– Ох… Ну, тогда… Ты убегал из дома?
– Нет. А ты?
– Нет.
– Много раз хотел, но на самом деле не бегал.
Я растерялась. Я ожидала, что он смутится, станет отводить глаза и слова будут застревать у него в горле, как монетки в неисправном телефоне-автомате.
– Откуда тогда у тебя татуировка?
Он вывернул руку и, скривившись, посмотрел на ангелочка:
– Братец мой старший, Джон, чтоб его. На свой восемнадцатый день рождения с приятелями повел меня в тату-салон. Дыра страшная. Мы оба сделали татуировки, только он меня надул. Себе сделал саламандру, вот такусенькую, – Мильтон показал пальцами нечто размером с черничину, – а меня уговорил на эту здоровенную тухлятину. Видела бы ты, какое у мамы лицо было… – Он хмыкнул. – Это было эпично! Она в жизни так не злилась.
– А тебе сколько лет сейчас?
– Семнадцать.
– Не двадцать один?
– Вроде я в кому не впадал.
– И на улицах ты не бродяжничал?