— Вы хотите сказать, что познакомились с… Морисом только в 1929 году?
Улыбка.
— Конечно. Детали того, что он вам рассказывал, ему сообщила я.
— И про сестру Розу?
— Пойдите в Сомерсет-хаус.
— И пойду.
Она разглядывала кончик сигареты; я ждал.
— Родились двойняшки. Через год дядя умер. Оказалось, он завещал мне почти все, что имел, при условии, что Билл добровольно возьмет фамилию де Сейтас. Даже не де Сейтас-Хьюз. Эта низость — целиком на совести матери. — Взглянула на ряд миниатюр, висящих тут же, у каминной доски. — Последним отпрыском мужского пола в семье де Сейтас был дядя. Муж взял мою фамилию. Как японец. Это тоже можно проверить. — И добавила: — Вот и все.
— Далеко не все, черт побери!
— Можно мне называть вас Николасом? Я ведь столько о вас слышала.
— Нельзя.
Потупилась; опять эта невыносимая улыбочка, блуждавшая на губах ее дочерей, на губах Кончиса, даже на губах Антона и Марии (хоть и с иным оттенком), словно их тренировали улыбаться загадочно и высокомерно; может, и правда тренировали. И подозреваю: тренером в таком случае была женщина, сидящая передо мной.
— Думаете, вы первый молодой человек, который вымещает на мне свою злость и обиду на Мориса? И на всех нас, его помощников. Думаете, вы первый, кто отвергает мою дружбу?
— Я бы хотел задать вам несколько неприятных вопросов.
— Задавайте.
— Но начнем не с них. Почему в деревне говорят, что вы пели в опере?
— Пела иногда на местных концертах. У меня музыкальное образование.
— «Клавикорды — это такая тарахтелка»?
— Но ведь они действительно тарахтят.
Я повернулся спиной к ней, к ее мягкости, к ее смертоносной светскости.