Светлый фон

Даже тогда строгие его линии, идущие в стык друг другу под прямым углом, жёстким нажимом прочерченные по плоскости стали; холодное равнодушие его поверхности, способной победить тепло любого тела, и при том неизменно чистой, не впитывающей, отторгающей потоки крови, струйки мочи и разводы жидких каловых масс, что стекают по ней раз за разом, таинство за таинством, ритуал за ритуалом — и тогда бы все эти детали лаконично выписанной картины, эта эстетика расчленения, преодоления плоти, покорения Эго (да! маленького, сжавшегося в комок, истошно визжащего господина Эго, забившегося в самый дальний, самый тёмный уголок сознания; трусливого господина Эго, не желающего умирать); эта эстетика преодоления тепла внушила бы мне священный трепет и восхищение перед силой и величием своим.

Любой зверь, наполненный жизнью, с выпирающими из натянутой шкуры буграми мышц; любое безумное, алчущее жизни творение Господа, схваченное проволокой, прикрученное сталью к стали — смирилось бы перед грозной, всеподавляющей силой этого совершенного орудия расчленения и убийства.

Но теперь, когда я знаю точно, что ритуал проведён будет тем, чьё искусство смирения плоти превышает способности самого совершенного из людей; теперь, когда я знаю, что стальной этот стол станет ложем самой чистой любви, на котором зачато будет самое нежное и чуткое сострадание — как не быть мне счастливым, как не благодарить Господа за оказанную мне милость?

Но почему тогда я дрожу?

Холод сильнее меня?

Или это всё-таки страх?

Серебристая, ровно отсвечивающая поверхность. Мощные, белые, слепящие лампы.

На моей коже должны уже были образоваться подтёки и синева пережатой и сдавленной ткани. Но в свете этих ламп плоть моя равномерно бела. Словно присыпана пудрой. Лишь тёмные полосы там, где проходит проволока.

Я смотрю на своё тело.

Я поднимаю голову. Иногда. Мне трудно это делать. Каждое такое движение вызывает сокращения одних мышц и растяжение других. Раньше, в прежней моей жизни, жизни без ангела, я так часто поднимал и опускал голову, смотрел направо и налево, и иногда даже назад. И вверх. Но никогда и представить себе не мог, что простые эти движения могут быть сопряжены с такой невыносимой болью.

Но иногда я поднимаю голову. Я смотрю. Я не узнаю своё тело.

Стали не видно. Лишь на выходе проволоки из впадин и борозд моей кожи ровно и грозно поблёскивает она; она — воплощение высшей воли; длань Божья, смирение твари, боль и покой.

Раб Божий. Думал ли я когда-нибудь, что воля Господа может быть явлена именно так?

Как глубоко продуман и рассчитан божественный этот чертёж, нанесённый на моё тело! Разве дано смертному замыслить нечто подобное? Разве дано ему постигнуть божественный замысел, разве дано осмыслить во всём высший смысл того обряда, того служения, в котором мне предстоит участвовать в качестве главного действующего лица (да простит Всевышний мне нескромность мою!) и который явит людям всю глубину божественного милосердия и высшего проявления любви Господа к детям своим?