Было ужасно холодно. Почему-то без пальто, заложив руки в карманы серого пиджака, стоял В. Брюсов, опершись спиной на ствол дерева. Ледяной красный бисер рябины свисал над его головой…
В кабинете Кречетова висел в углу телефонный аппарат, и никогда я не думала, сколько возможностей затаено было в этой коричневой деревянной коробке…
Никогда не забуду, как буквально «проворковал» в нем на бархатных нотах в первый раз голос В. Брюсова, без всякой нужды, без всякого дела, чтобы потом звучать часами, часами, часами…
Это было на другой день после поездки в «непокойный дом», в три часа.
– Нина Ивановна, это Вы?
– Я…
– Я Вас ни от чего не оторвал?
– От чего же меня можно оторвать?
– Что Вы делаете?
– Просматривала корректуры, смотрю на соседнюю крышу, кажется, плачу или буду скоро плакать…
– Все о том?
– О чем? – я рассердилась, – откуда Вы можете знать? Какой гимназический вопрос.
Ах, потери роковые, невозвратимые, никогда не ощущается во всем комплексе за ними грядущих духовных минусов.
Грохот самой катастрофы иногда бывает упоителен, как всякое чувство, переполняющее человека до краев. Пустота начинает зиять из каждой щели только потом, – усиливаясь с каждым проходящим днем, и тогда разливается, как полноводная река, неутешное горе.
Так было и со мной. В час, когда позвонил Брюсов, стены грифского кабинета казались мне могилой, а этот голос зовом с земли.
– Может быть, мы увидимся сегодня?
Холодно, как всегда, я сказала:
– Пожалуйста, в 8-9 мы дома…
Но в этот же вечер, когда в первый раз В. Брюсов пришел, как гость, я поняла, что видеться нам здесь лучше не надо.
– Что это он повадился-то? – спросил потом Кречетов.