Светлый фон

Сели цепью, погасили огни. Только на камине – кроваво-черная лампада.

Около Яна Гузика положили и поставили все необходимые атрибуты: какой-то ящик, вроде клетки, с бубенчиками внутри, ручные колокольчики, карандаш и бумагу и пр.

Звоните, пишите, трясите клетку с бубенчиками, духи! Шарьте по лицам холодными пальцами, убеждайте в существовании загробного мира! Но – ничего! Ровнехонько ничего! Кто-то негодующе шипел, верно думал: зазря вышвырнул ты денежки!

Но вдруг, как будто что-то началось. Явственно звякнул в клетке бубенчик.

Экспансивный Минский, сразу поняв, что это действует дух самого Яна Гузика, сделал по его адресу какое-то неосторожное замечание. Опять тишина, и вдруг отчаянный крик Минского:

– Ай, ай! Меня бьют. Зажгите же огонь. Черт знает что!

Всполошились. Вспыхнула люстра. Ян Гузик сидел, тяжело дыша, как зеленое изваяние, а Минский отчаянно тер покрасневшую щеку.

– Он, это он меня ударил. Ощущение такое, точно ногой в шерстяном носке.

С Яном Гузиком мы устроили второй сеанс, более интимный и малолюдный, в конторе брата моего мужа на Варварке. Огонь загасили совсем. Мы с Валерием Яковлевичем сидели по обе стороны от медиума, держась с ним за руки. И минут через 15 на этот раз действительно началось нечто очень противное: медиум захрипел как в агонии, и что-то стал нашаривать моей рукой за спиной в пустоте, и рука моя прикоснулась к какому-то очень твердому, не то окоченевшему, не то замершему телу, покрытому холодной отсыревшей тканью вроде полотна. Обшаривали мы это тело снизу от пола, но верха не достигали, верно, было оно слишком рослое.

Это удовольствие испытывали все по очереди. Волосы приятно пошевеливались на голове. Потустороннюю пакость одновременно хотелось и длить и прекратить.

Но длить не пришлось. Прекратить же ее немедленно настоял В. Я. Потому что Ян Гузик закатился в конвульсивном нервном припадке.

Сеансы с тех пор заглохли, но в столовой Хомякова, точно сорвавшейся с подмостков Художественного театра, мы ужинали потом не раз.

– Кушать подано.

И седовласый министр умирающего барского быта торжественно распахивал дверь.

Чуть-чуть охает и поскрипывает паркет, свечи в люстре тридцатых годов обливаются белыми слезами о невозвратном, сиротливы в углу клавесины, только стол лопается от яств, цветов и бутылок.

Словно смеясь над прошлым и еще более того презирая настоящее, поблескивая умными глазками, улыбаясь беззубым ртом, хозяин говорил заученно-радушное:

– Милости просим!

Где-нибудь в уголке, за вазой с камелиями, за серебряным ведром с шампанским, склонившись друг к другу до неприличия тесно, мы с Валерием Яковлевичем чувствовали себя где-то за тридевять земель.