Светлый фон

Но после всего сказанного обещаю Тебе, что буду писать Тебе часто, так часто, как только Ты можешь этого хотеть. Твоих же писем жду с крайним волнением: трудно мне не знать о Тебе ничего, после того как я привык жить – всеми подробностями Твоей жизни… Люби меня, я очень хочу этого. Я люблю Тебя. Я Твой – в хорошем, в лучшем смысле слова… Заклинаю Тебя: не оставайся жить в Москве, Ты погибнешь в ней.

19 сентября/2 октября 1908. Сен-Жан-де-Люс.

…Завтра, рано утром, я уезжаю отсюда в Бордо, где проведу несколько дней, – потом в Париж. Грустно мне, что сюда так и не пришло больше писем от Тебя и я не знаю, как Ты доехала и как себя сейчас чувствуешь. Пытаюсь представить Тебя в Москве, – и не веселые эти представления. Думаю, что в Москве, по обыкновению, душно, пыльно, обидно и оскорбительно. Что до меня, я все еще ни за что не принимаюсь… Без малейшего преувеличения мне начинает казаться, что для меня самое лучшее – бросить всякие попытки к «творчеству». Буду я мирно жить в стороне от большой дороги литературы; критики не будут меня ругать последними словами; издатели журналов и альманахов перестанут, с ножом у горла, спрашивать с меня статей: не райское ли житье? И я буду, как ветеран, удалившийся со службы, поощрять молодежь на новые подвиги или, что чаще бывает, брюзжать по-старчески на всякое новое начинание…

Прости, что серьезные слова у меня свелись на шутку; но обо всем этом мне тяжело говорить только серьезно…

Приезжай в Париж! Это – припев, которым я буду кончать все свои письма к Тебе. Нечего делать Тебе среди этих «людей и людишек». Все, что можно было от них взять, взято. Вся Москва Тобою исчерпана до дна. Не обретешь в ней ни капли – это безводный колодец. Беги оттуда.

Нина – Брюсову.

Нина – Брюсову

21-22 октября/3-4 ноября 1908. Париж.

21-22 октября/3-4 ноября 1908. Париж.

… Я почему-то в Париже… Через 1Ѕ часа после твоего отъезда я взяла билет до Кёльна (прямо до Лейпцига не дали) и повернула прочь от Парижа. В Кёльне была вечером в 6 ч., до моего поезда оставалось почти 4 часа. Мне давно хотелось быть в Кёльнском соборе, и, проезжая мимо него, третий раз, конечно, не могла не зайти. Это незабвенный вечер, который врезался в мою память навсегда. Такой тоски, такой боли всех чувств я не испытывала, кажется, никогда. Был холодный, холодный вечер, около собора сухие листья и ветки бились об изгородь, как на кладбище. Чувствовала себя одной во всем мире – забытой покинутой Ренатой. Ах, вновь и навсегда твоей Ренатой, точно не было этих ужасных, нас разделивших лет, точно не было ничего в моей жизни кроме наших огненных сладких страниц. Я лежала на полу собора, как та Рената, которую ты создал, а потом забыл и разлюбил. Я тонула в чем-то прекрасном, горестном и безбрежном, как смерть. Мне нужно было в этот вечер, прощаясь с тобой, плакать именно в Кёльнском соборе. Теперь уже понимаю, что значили слова «Ренате после ее смерти»… Конечно, умерло, прожито, не вернется. Помнишь, что было в эти дни 4 года назад? Помнишь себя с душой, открытой мне навстречу, с глазами, которые не могли бы видеть меня так спокойно в Намюре на платформе. На плитах Кёльнского собора я пережила всю нашу жизнь минуту за минутой. С самой высокой ступени дошла до той, где мне суждено отныне быть, каждый миг отметился в душе огненным знаком боли и любви. А в темных сводах дрожали волны органа, как настоящая похоронная песнь над Ренатой. Я не забуду этого вечера, я вспомню его в час смерти. Может быть, только его и розовую ветку яблони на нашем весеннем окне в «Руси». И вот в душе воздвигся второй надгробный крест. Умер граф Генрих, умер Рупрехт. А я, как старуха из «Жизни человека», все живу и, может быть, скоро, как она, не смогу сказать других слов: «А мне – все равно» – на ступеньках чьей-то чужой жизни, присутствуя при чьих-то чужих драмах с лицом и душой автомата. Из собора я вышла с совершенно помутившимся сознанием и, должно быть, в очень расстроенном виде, потому что на меня смотрели со странным вниманьем. Не могла понять, зачем еду в Лейпциг вместо Парижа. Подошла к кассе, чтобы продать билет; длинно и обстоятельно говорила по-французски, а меня не понимали. Собрались какие-то люди. Тут уже, конечно, должно было начаться что-то мелкое и смешное, как в Дымовских рассказах, – человек думает о смерти, а извозчик в это время настойчиво говорит: «Пожалуйте». Принял во мне «горячее участие» какой-то молодой и совершенно пьяный немец. Он один понял, что мне надо, ибо когда-то учился французскому языку. Он непременно хотел взять меня под руку – я ему это позволила как плату за неожиданные хлопоты. Но все это оказалось труднее, чем я думала. Мы ходили то сверху вниз, то снизу вверх по каким-то шефам. Кто-то нас ругал, кто-то смеялся, кругом гудели поезда, чуть не сбивали с ног багажные тележки. Немца нужно было поддерживать на каждом шагу. Наконец все это устроилось, он мокрыми губами поцеловал мне руку, и я села в поезд до Парижа. Вся ночь прошла, как кошмар. На французской границе в 5 ч. утра нас вытащили из вагонов на таможню, в Париже поливали сулемой, держали на вокзале от 7 до 8Ѕ. И вот в 8Ѕ часов я оказалась в первом попавшемся отеле почти без сознания. Вот и Париж… Теперь мой дом – вагон и Hotel… К вечеру я немного опомнилась, и вдруг меня сдавило такое безумное одиночество, такое желание забыть все, что я послала Robert-у записку. Тут опять требуется перо Осипа Дымова. Robert – юнкер высшего инженерно-военного училища. В России сказали бы именно «юнкер». По-французски как-то все благозвучнее: «Eleve de l» Ecole Polytechnique». Для того, чтобы увидеться со мной, ему пришлось буквально прыгать из спальни со второго этажа. Пришел он в виде комика в сверху донизу разорванном пальто, с исцарапанными от паденья руками, и от всего этого мне стало скучно, скучно до полного упадка сил. Чтобы как-нибудь ожить, пришлось выпить почти бутылку вина. И вот движущийся автомат – из Кёльнского собора – в объятья молодого французского юнкера. Мы провели почти всю ночь, до 4-х часов утра. И опять, как персонаж Мирбо, я могу повторить: «Je mange tout» (я ем все (фр.).– И. Т.). Robert мне с уверенностью говорит – о, осенью мы поедем в Мельбурн. Он кончает, и его пошлют, кажется, именно в Австралию. Для душ умерших, для спиритических духов, для всяких нежитей ведь не существует расстояния. Отчего мне не поехать с Робертом в Мельбурн или с Хомяковым в Японию? Или еще с кем-то неведомым в Бразилию. Отчего? Мой дом вагон и отель, мое пристанище встречные души. Сегодня он прислал мне «страстное письмо». Это единственное впечатление за весь день. Я не выходила, не искала никого, сидела одна, точно в гипнотическом сне. Останусь ли в Париже – не знаю. До 1-го (стар, ст.) вероятно, хотя не в этом Hotel. А потом, может быть, поеду еще куда-нибудь. Куда – не знаю! Видеть сейчас людей, да еще нашего круга, которые знали нас как одно, для меня нестерпимо… Может быть, уеду скорее 1-го – и этого не знаю – как не знаю своего адреса на завтра. Если захочу умереть – (хотя теперь уже, кажется, не сумею) – застрелюсь из Браунинга С.А. в Кёльнском соборе. Ведь это лучше, чем на Арбате?