«Таким образом,
значит,
этих недель
«значит»
этом
только
20 р. 2
Прошу тебя, больше не надо.
ничего,
Не думай обо мне дурно… О, не думай, милый! Мне очень, очень тяжело, я знаю хорошо, что у тебя их мало, что даже со мной стоило слишком много, и только последняя необходимость сейчас двигает моей рукой. Прости.
Осень 1911 г. Москва.
…Валерий! не проси меня об одном и том же, не мучь себя напрасно, не сердись, не называй меня безжалостной и не старайся больше при данных условиях сделать что-то из «нашей жизни». Поздно, невозможно, немыслимо! Не будет ничего! Мы говорим на разных языках, и осталась только первая, самая первая правда, – наши души враждебны, они от двух яростно враждующих стихий, и эта враждебность навсегда непримирима. Это ты чувствовал инстинктивно до знакомства со мной, это знала я, беспричинно ненавидя тебя, незнакомого еще. Мы близки – и очень, очень – в другом, – в тех областях, где господствует ум и молчит все, что от чувственной основы человека. Теперь, когда все прошлое можно видеть как одну законченную до малейших штрихов картину, – я понимаю, почему ты совсем бессознательно стремился прочь от меня. С ней, с кем угодно, – но только какое-то время быть не со мной. И будет верно, если я скажу, что за эти годы я поборола (может быть, совсем бессознательно) очень многое враждебное в тебе, и если бы ты шел тем же путем, – мы, наверно, пришли бы к окончательному примиренью. Но ты как был мне тайным врагом, – так и остался. Не смейся! Это правда!.. Всеми отвлеченными сторонами твоего существа ты мне близок чрезвычайно, но там, где начинаются чувства, ты ближе кому угодно – ей, множеству женщин, которых ты знал и не знаешь, – только со мной не совпадешь никогда. Неужели ты сам никогда не думал, как странна была наша связь, такая полная в одном и такая нечеловеческая, уродливая во всем, что касается необходимых конкретных выражений любви, которые соединяют мужчину и женщину, – словом, как лишена она тех форм, тех пластических образов, что даются полным и беспредельным слиянием. В минуты ясности я хорошо понимаю, что ты вовсе не из-за нее не стремился и не хотел быть со мной вдвоем, а что она существует в твоей жизни действительно случайно: потому что уже была и потому что ты не хотел, ни одной минуты не хотел слишком интимной и тесной жизни со мной. О, разве ты «человек долга» и разве можно, чтобы умудренные люди разбивали свою настоящую жизнь во имя кого бы то ни было!.. Никогда. Я понимаю в эти минуты даже больше: весь склад вашей и «нашей» жизни, необходимо вытекающий из первого, и понимаю искренность твоих слов, когда ты говоришь: «я вовсе не хочу оскорблять тебя, когда делаю то или иное, и наоборот, – я забочусь о том, чтобы ты испытывала возможно меньшую боль». Если бы знал ты, Валерий, как глубоко, глубоко понимаю я все и какая безнадежность для меня в этом!! Все, все – начиная от существования ее и до ничтожнейшего твоего движенья, ранящего меня насмерть, – все есть только ряд последовательных и логически построенных выводов. Ты никогда не хотел и не хочешь, чтобы мы жили одной тесной и интимной жизнью. Ты сам доказал в прошлом с ней, и если пришлось бы, – точно так же сделал бы в будущем, – первыми словами твоей полной, беспредельной, настоящей твоей любви были бы слова о единой жизни, без подразделений ее на внешнюю конкретную и отвлеченную внутреннюю. Иначе не бывает. Обойди весь мир, загляни в глубину самых утонченных душ в час настоящей всеобъемлющей любви, – и ты услышишь одно и то же страстное, непобедимое желанье – слить воедино две жизни. На сколько? Надолго ли? На годы или месяцы, – это не важно. Но нет любви без этого желания, и только оно есть первое желание любви. И ты, Валерий, когда любил меня, в эти краткие часы нашей Финляндской жизни, выражал его, как все любящие в мире. Но не повторил в Москве, потому что понял, как любишь меня. Может быть, ты и сейчас не понимаешь этой органической враждебности ко мне, заложенной в самой глубине твоего сердца, которая не дала осуществиться моей пламенной единственной мечте. Но клянусь тебе – это так. Это я поняла умом, который работает во мне сейчас за все подавленное существо, с остротой, тягостной мне самой, доходящей почти до внутреннего ясновиденья. Я видела, однажды так сломались часы: все в них уже умерло, только яростно, безумно и безудержно вращалось одно колесо, – помню, все смотрели с изумленьем, – это было почти страшно.