Светлый фон

Будь здоров, мой брат. Обнимаю тебя крепко.

Твой Феликс.

Лишь на третий день Провоторов смог передать Дзержинскому посылку с воли — книги. Это не «папироска», это книги, пойди их проволоки сквозь охрану — здесь в тюрьме никому не верят, ни чужому, ни своему.

Заметил, как вспыхнули глаза арестанта — подивился: что в ней, в книге-то? Не хлеб, не табак, не детское письмецо...

...К предмету истории Дзержинский относился особо. Началось это с того, что отец ему, пятилетнему, перед смертью начал читать Плутарха, и мальчик на всю жизнь запомнил, как это интересно — истории других людей, иных веков, странных привычек и нравов. Потом мама рассказывала ему, как отец точно и странно определил историю:

истории

— Мы умеем все — до удивительного быстро — облекать в гранит: не успеешь родиться — пожалуйте в землю. Единственно, что в силах охранить память человеческую — это искусство, живопись, музыка и разные истории, которые не претендуют на то, чтобы стать «всеобщей историей», но именно в силу этого ею и становятся.

истории

Во втором классе гимназии (Феликс тогда мечтал сделаться ксендзом) в учебниках классической истории, которая с детства стала для него сводом увлекательных рассказов об интересном, он отыскивал описание жизней религиозных бунтарей, начиная с Христа и кончая Лютером. Потом увлекся Спартаком, Эразмом Роттердамским, Кромвелем. Он обратил внимание, что все гении — вне зависимости от меры их религиозности — были на редкость беспутными людьми, шатунами, которые легко бросали достаток, дом, спокойствие и отправлялись по свету в поисках истины. Дзержинский подумал тогда, что история хранит очень мало имен, она выборочна в отборе и запоминает только тех, кто смог выявить себя, доказать свою мечту на деле, как случилось с Костюшкой, Байроном, Мицкевичем, Лермонтовым, Кибальчичем, Нансеном, Склодовской-Кюри — ведь беспутные были люди, с точки зрения обывателя, привычного к устоявшемуся.

интересном устоявшемуся

Дзержинский еще раз прочитал великих историков, когда начал вести рабочие кружки, а в третий раз вернулся к ним, как к спасительному источнику, в камере ковенской тюрьмы: помимо разума, в истории заключен оптимизм, неподвластный устрашающей поступательности точных наук.

Сейчас предмет истории вновь был его спасением, отключением от одиночества, вовлечением в жизнь, приобщением к будущему: особенно в связи с письмом «Лиги» в Совет Министров — за это надо бить, но бить оружием интеллигенции — знанием.

Гизо серой тенью проскользил по французской монархии, по взлету буржуазии — в банке и производстве, по ее общественной выявленности — в прессе и парламенте, он был похож в своей концепции на «Лигу».