Светлый фон

Страницы, описывающие утренние визиты к Обломову, не сразу и не всеми были поняты и оценены в своем важном идейном значении. Гончаров уже был известен, как искусный описатель, сотворитель характеристик во «Фрегате «Паллада»; мастерство его даже бегло очерченных портретов уже не удивляло. Поэтому силуэтные зарисовки визитеров могли представиться опытом еще одной демонстрации не оскудевающих возможностей художника-портретиста, зоркого «натуралиста» или «жанриста».

Демонстрация подчас казалась самодовлеющей, не очень связанной с основным содержанием романа. Даже у профессиональных литераторов возникало недоумение. «С какою целью почтенный автор привел эти три или четыре разнородные лица?» — задавался, например, вопрос в редакционной статье журнала «Русское слово»[13] — того самого, кстати, журнала, где ведущим критиком и фактическим идейным руководителем стал позже Писарев, один из самых первых и благожелательных истолкователей «Обломова». Между тем именно благодаря «выведению» таких «разнородных лиц» становится полнокровнее и выразительнее мысль о призрачной интенсивности существования «деловых» людей, наполненности их жизни.

Чтобы закрепить это ощущение у читателя, Гончаров идет даже на некоторую искусственность построения, которая напоминает приемы старого театра или иных назидательных произведений литературы Просвещения: визиты не «пересекаются», не мешают один другому, между ними каждый раз остается некоторый интервал, достаточный, однако, для того, чтобы хозяин смог подвести итог очередной встрече и вынести свою оценку.

Показательно, что оценки эти не только очень симметрично расставлены, но и однородны в своей основе и по своей сути. Так, после ухода Волкова Обломов сокрушается: «В десять мест в один день — несчастный!.. И это жизнь!.. Где же тут человек? На что он раздробляется и рассыпается?..» и т. д. Судьба Судьбинского кажется ему отвратнее: «По уши увяз… И слеп, и глух, и нем для всего остального в мире…» Посещение Пенкина вызывает очередной прилив сожаления: «Все писать, все писать, как колесо, как машина…» и т. д.

Конечно, Илья Ильич лукавит. Говоря по поводу разных типов мнимой активности, что при одурелой беготне в присутствие или непрерывном машинообразном писании по ночам для собственной жизни-то и не остается никакой возможности. Обломов прежде всего стремится любой ценой как-либо нравственно обосновать свое безделье, позволяющее ему сохранять «свое человеческое достоинство и свой покой», обеспечить «простор чувствам» и «воображению». И все же сами по себе суждения Обломова о житейской многоликой суете не теряют своей справедливости. В них откровенно просвечивает собственно авторский взгляд. Может, правда, возникнуть сомнение в том, что писатель счел необходимым доверить свои раздумья о достойной человеческой жизни столь недостойному герою, который себя так бесповоротно компрометирует на самых первых страницах в своих мучительных попытках спустить ноги с дивана. Спор Обломова с Пенкиным о призвании литературы это сомнение снимает.