Светлый фон

— Обжи, — властно сказал Татарин, — новые выруби[95]. — И ещё раз повернул соху. — Палицу, однако, — крякнул с досадой, — ржа сожрала. Зайди, дам. — И словно тем решив всё, оставил соху, шагнул к телеге.

На амбаре, роясь в гнилой соломе, дурными голосами орали воробьи, топырили перья. Весна была: что воробью, знай своё — дери глотку. Татарин поднял глаза на орущую стаю и, видать, даже воробьёв Игнашкиных пересчитал. На лбу у него морщина прорезалась. И не хотел, знать, но сказал:

— Лошадь дам. — Скулы у него обострились. — Как обжи вырубишь, зайди.

Теперь, точно, было сказано всё. Татарин легко вспрыгнул на передок телеги, круто взяв вожжи, развернул коня и покатил в распахнутые настежь со вчерашнего дня ворота.

Игнашка посмотрел ему вслед, сел на крыльцо, провёл рукой под носом, развернул рядно и задохнулся. Татарин отвалил Игнашке три каравая хлеба, дюжину луковок да кусок сала. Сало, правда, такое, что больше кожи, нежели мякоти, но всё одно — сало. Тут же лежала тряпица с солью. Ежовой щетиной давно оброс приказчик, ан знал: мужик как-никак, а должен пожрать, прежде чем в поле выйти.

Воробьи вовсе взбесились, разодрались на крыше амбара, перья летели по ветру, но Игнашке было не до весенних птичьих игрищ. Он впился зубами в хлеб, грыз луковку. Ах, сладок был хлеб, сочна луковка! Сала он не коснулся. Сообразил: завтра, как за соху возьмётся, оно будет нужнее. Сладкий хлебный сок ударил хмельным в голову Игнашке, и двор, амбар, распахнутые ворота вроде бы заколебались, сдвинулись с места, закачались. Игнашка через колено отломил чуть ли не половину каравая. И тут только увидел орущую воробьиную стаю. «А эти-то чем живут, — подумал, — в амбаре и зёрнышка не найдёшь! А живут…» Крутнул головой.

Через час на околице деревни, в березняке, вырубив две хорошие слеги, Игнашка пришёл к Татарину. Лошадь мужику дали. Он оглядел её, ощупал бабки, заглянул под мягкую, шелковисто подавшуюся под рукой губу и остался доволен. Лошадка была ничего — задастая, высокая в холке и ещё не старая. Закинув на плечо верёвочные вожжи, Игнашка повёл лошадь со двора.

— Поспешай! — крикнул вслед Татарин. — Поспешай!

И не то от этого окрика, будто толкнувшего в спину, не то от чего другого в голове у Игнашки родилась беспокойная мысль. Да это нельзя было, наверное, назвать мыслью, а скорее чувством, ощущением, а ещё точнее — беспокойным внутренним движением. Игнашка подумал только: «Ишь ты, кусок дал и уже погоняет». И всё. Но эти слова не выразили родившегося чувства, не разрешили беспокойства. Недодуманное, неоформившееся, оно как было, так и осталось в нём.