Светлый фон

Часть третья ПРЕДАТЕЛЬСТВО

Часть третья

Часть третья

ПРЕДАТЕЛЬСТВО

ПРЕДАТЕЛЬСТВО

Глава первая

Глава первая

Глава первая Глава первая

 

ень разгорался как сырое полено. Но высветилась соломенная крыша хаты, обозначилась замшелая хребтина амбара, и из предутренней мглы несмело высунулся корявый, кривой палец колодезного журавля. Сыро было, промозгло, и в тишине падали тяжёлые капли. Тук! И смолкнут. Опять: тук! И затихнут. Темно. Глухо. Тупо. Вдруг за едва различимой огорожей ударил перепел: «Пить-пить! Пить-пить!» Как живым дохнуло. От этого голоска день вроде бы приободрился и небо пролило на землю столько света, что увиделся весь двор.

Божья благодать — рассвет. Ан в этом разе, наверное, лучше бы не выказывать солнышку из темени ночной то, что видеть и ему, красному, и людям нехорошо. Ну да об том не след судить человеку.

Посреди двора, в арбе, на соломе, широко раскинув руки, разметав ноги в нестерпимо красных, измазанных дёгтем, шароварах, лежал казак. На голове мерлушковая богатая папаха, надвинутая на пол-лица, на руке, на сыромятном ремешке, плеть. И по тому, как грузно он лежит, как сдвинулась на глаза сизая с подпалинами папаха, как затекла до синевы, опухла охваченная сыромятной петлёй рука с плетью, сказать можно было с первого взгляда: пьян казачина, и пьян тяжко. Грудь казака вздымалась толчками, и дыхание рвалось из-под обсосанных усов с хриплым стоном. Заплёванная борода торчала косым клином.

«Ну и что, — скажет иной, — невидаль — пьяный казак? Да племя это, почитай, трезвым не бывает. Вот диво из див — коли казак, да не пьян».

Что ж, оно так. Да только от казака в арбе не сивухой единой попахивало, но разбоем.

День разгорался. И в голове арбы объявились наваленные без ума и приязни, горой, пёстрые тряпки, ковры. Посвечивали, видать оборванные с иконы, бармы хорошего металла. Тарелки и блюда тоже из металла, и, знать, не в лавке у купца за честные деньги взятые. Иная домашняя утварь. И горшок, и ухват, бочонок для соления — всё, что попало под пьяную руку и углядели глаза, для которых чужое, будь малостью пустяковой, непременно должно быть сцапано и запихано в мешок.

Да не одно это разбоем дышало.

Под колёсами арбы, и тут и там, по двору желтело рассыпанное, каблуками втолчённое в навоз, в осеннюю грязь жито. Хорошее жито, зерно к зерну, из того, что хозяин себе, в куске хлеба отказывая, оставляет на весну, на посев, держа надежду на добрый урожай. А тут на тебе — в грязь его, под каблуки. Беда-а-а… В распахнутых настежь дверях амбара тоже жито. Выше порога. Знать, отсюда волокли и сыпали, как никогда не рассыплет тот, кто землю под него пахал, жал в поте лица, молотил, вздымая тяжкий цеп, на плечах таскал в тугих кулях да и схоронил в амбаре до весны. Здесь умельцы были, что не сеют, не жнут, а чужой кусок кладут в рот. И эти же, знать, умельцы пробили бычьи пузыри в окнах хаты, дверь сорвали, висевшую теперь косо, страшно, будто говоря: «Что же вы, люди? Аль креста на вас нет?»