Светлый фон

Поляк брезгливо собрал губы.

Иван утвердился на ногах, вскинул пунцовое от хмеля лицо.

— А может, пан офицер, — воскликнул он с задором, — хочет горилки? У нас добрая горилка!

Ворот у него был распахнут, на шее мотался крест. Чувствовалось, что пьян он не первый день и, как это бывает в таком случае, словоохотлив без меры.

— Добрая, добрая горилка, — повторил и, не дожидаясь ответа, оборотился к топтавшимся у хаты казакам: — Горилки пану офицеру!

Борша в другое время, не раздумывая, плетью бы проучил холопа, но за москалём послал пан Мнишек и откуда было знать, как он отнесётся к тому, ежели огреть плетью наглого мужика.

— Нет, — сказал Борша и отвёл рукой ковш, — нет!

Иван поднял брови, взглянул на офицера. И Борша увидел: превозмогая хмель, мужик что-то соображает. Лицо москаля изменилось, улыбка с него сошла. Может, угадал презрение в глазах у поляка, может, что иное подумал, но только Иван сунул ковш с горилкой казаку, выхватил у него из руки принесённый для закуски огурец и, в другой раз оборотившись к высившемуся на коне офицеру, сказал коротко:

— Идём.

Повернулся и зашагал вдоль улицы, так твёрдо держась на ногах, будто бы это не он вовсе минуту назад обнимал плетень.

Борша тронул коня.

Иван с хрустом грыз огурец, а в мыслях у него было: «Зачем я царевичу понадобился?» И тревожно ему стало, и вместе с тем подмывала лихость. Ощущение это было не выразить словами, но оно разом вошло в него, отрезвив и ободрив. Путана, разбойна, вся на случае была его жизнь, и он знал: когда входил в него этот знобящий, беспокойный холодок — надо ожидать всякого и быть ко всякому готовым. Пьяная бойкость, что толкнула его ответить офицеру у плетня — царевич повелел, ну так у нас всё разом, — ушла, и он собрался в тугой кулак, готовый броситься в любую сторону, с которой объявится опасность. Однако шёл он, похрустывая огурцом, ничем не выдавая произошедшей в нём перемены. И улыбка вновь растягивала ему губы, щурила глаза.

У воеводского дома их ждал гайдук пана Мнишека. Он оглядел Ивана с головы до ног, постно сложил губы, сказал невыразительно:

— Пан ждёт. Идём.

Толкнул дверь. Она подалась со скрипом. Поляк моргнул белёсыми ресницами.

Мнишеку, только по неведомому счастью избежавшему петли, когда Сигизмунд повелел повесить королевского казначея и назначить расследование о разграблении государственной казны, приходилось встречаться с разным народцем. Видел он вселенских бродяг, много других лихих людей, и Иван-трёхпалый не вызвал у него и малейшего удивления.

Иван, войдя в палату, шапки не сорвал и поклона не махнул, а, пристукнув окованными каблуками, вольно сел на лавку, расставил колени и оборотился лицом к пану. В глазах было одно: мы — вот на — всей душой, а ты, пан, что скажешь? Дерзкий у него был взгляд, не холопий. Сидевший рядом с Мнишеком монах-иезуит сильно поразился тому, но вида не подал. Промолчал и Мнишек. Знал и готов был к этому: разное увидеть придётся, а такое уж — куда ни шло. Всему время приходит — когда-то и холопа одёрнуть можно будет. Станется на то и час, и место.