Светлый фон

— Кто был твой муж? — спросил Долгорукий монахиню.

— Демка, его, Тимошкин, отец. Занятия муж мой имел разные. Полотном торговал, служил у архиепископа Варлаама.

— Сколько лет твоему сыну? — спросили монахиню.

— В Вологде он у меня родился. Теперь, стало быть, ему тридцать шесть лет.

— Поговори со своим чадом, может, образумится, — сказал монахине Хитрово.

И бояре уехали обедать.

Монахиня снова зарыдала, припав к Тимошкиной груди. Ему было больно. Он поморщился и тут же решил, что гримаса пришлась кстати. Пусть глазастый подьячий поломает потом голову.

От монахини пахло хлебом, видно, таково было монастырское ее послушание — хлебы печь.

— Мне больно, — сказал он, отстраняясь.

Она смотрела на него и плакала. Вот он, сын ее, красивый, как ангел! Умный, осанистый, боярам по обхождению ровня. Да что делать, государю царю дорожку перебежал. Коли не смирится, казнен будет без всякого снисхождения.

— Тимоша, — шептала мать, — да неужто свет тебе не мил! Соглашайся со всем, что бы тебе ни сказали. Всю вину свою отдай государю. Винись и моли! Царь у нас молодой, сердцем мягкий, но и ты не будь к матери своей, к самому себе не будь жестокосерд!

Тимошка запечалился, и печаль его показалась всем искренней. Вдруг он сказал:

— Ну, довольно тебе, старица Стефанида! Скажи лучше, где матушка моя. Пусть ее пришлют сюда, чтоб могла свидетельствовать о том, что был я в вашей семье приемышем.

Мать всплеснула руками, разрыдалась. Она знала одно: упрямство сына приведет его на плаху.

Но Тимошка уже выбор для себя сделал. Бедная монашенка, пахнущая родным хлебом, помогла ему сделать этот выбор.

Кто же отпустит на свободу человека, неугодного самому царю? Если и даруют жизнь, то искалечат. Зачем жить тому, кто все уже совершил, для чего был рожден, а рожден он был — укорить родовитых людей и царя самого укорить в неправде жизни. Так пусть же останется в душах всесильных сомнение и беспокойство.

Монахиню увели.

— Образумься! — крикнула она ему напоследок.

Он ободряюще улыбнулся ей и опять попросил пить. Ему подали серебряную чашу, он напился, мечтая о передышке, но ему тотчас представили еще двух посетителей: отрока лет десяти — одиннадцати, второй был писец Иван Песков, единственный добрый друг в прежней московской жизни.

— Слышал я, князем себя именуешь! — зашумел на Тимошку Песков. — Не довольно ли ложью пробавляться? Погляди на сына своего! Это же Сережка, сын твой. Подкинул мне — и был таков! Как видишь, не выгнал из дому дитя твое единокровное, рощу. Да только по твоей подлости пала мне на голову государева высочайшая немилость, от службы — отставили. Разве что не побираюсь. Тимошка, опомнись! Себя не жалко, сына пожалей. Твоя ведь кровь. Твое единственное честное, неуворованное наследство.