Ушаков к Кикину подступил.
— Ну, — сказал, — поговорим?
Кикин только воздух ртом ловил. Очухаться не успел. Больно быстро всё началось, так-то и Ромодановский Фёдор Юрьевич не спешил.
— Вася, — сказал Ушаков тихо.
В воздухе кнут просвистел. С хрястом влип в тело. Кикин взвыл, рванулся. Но куда рваться-то? Верёвки крепкие в Преображенском были.
На ступеньках, что в подклеть вели, каблуки застучали. Кто-то невидимый поскользнулся, но удержался и опять застучал по ступеням. Толстой по шагам узнал — царь идёт. Махнул рукой Ваське:
— Постой.
Тот кнут опустил.
Пётр вошёл и сел у лестницы на дубовую лавку. Сощурился на огонь. Кикин не видел его, царь был от него сзади. Петру же видна была жёлтая, в свете свечей, спина Александра Васильевича, острые лопатки, топырившиеся бугром, над ними мокрые, прядками, седые волосы. Из-под волос вниз, до поясницы, сбегал вспухшей багровой полосой след кнута.
«Только начали», — подумал Пётр.
Ушаков повернулся, взглянул на царя вопросительно, но Пётр в ответ губы сжал, а словом не обмолвился. В наступившей тишине слышно было, как всхлипывает, захлёбывается слезами Кикин на дыбе.
— Вася, — позвал Ушаков.
Но ещё и кнут не просвистел, Кикин закричал, содрогаясь:
— Буду, буду говорить! Спрашивай!
И опять захлюпал носом. Шафиров и Толстой оживились. Дьяк, сидевший с краю стола, обмакнул перо в чернильницу, насторожился над бумагой.
— Скажи-ка нам, — начал Шафиров, — был или не был меж тобой и царевичем разговор о том, чтобы ему от престола отказаться и в монастырь уйти?
Кикин, выгибая грудь, голосом плачущим ответил:
— Был, был... Вины в том не вижу.
— А и другое скажи, — продолжил Шафиров, — были ли говорены тобой слова поносные, что-де клобук не гвоздём к голове прибит и ещё неведомо, как дело сложится, а то, мол, можно и из монастыря выйти и на трон сесть?
Пётр на лавке придвинулся ближе. Кикин башкой замотал: