Светлый фон

— Кхе-кхе, — прокашлял Ягужинский, — так повтори, голубка, воровские, хулительные речи, что говорены были царевичем?

Ефросинья пискнула, как синица в зазябшем осеннем лесу.

— Ну, ну же, — заторопил Ягужинский.

Пётр закрыл лицо ладонью. Ягужинский засопел носом. Сказал резко:

— Царь перед тобой, и он ждёт.

— Боюсь я слов тех, — всхлипнула Ефросинья.

— Говори, — проскрипел сидящий рядом с Ягужинским Ушаков, — правду рассказать царю не страшно. Един бог без греха, а человек слаб. Неправда страшна.

У Ефросиньи лицо задрожало.

— Не вводи нас в злобу, девка, — сказал Ушаков, — а то можно и калёным припечь.

Толстой, третьим сидевший у стола, подбородок в высокое кружево воротника опустил. Насупился.

Ефросинья руки заломила, забилась у лавки. И уж не «северная Венус», что сидела на галерее в замке Сант-Эльм в платье французском, с кольцами дорогими на пальцах тонких, глянула из неё. Девка рязанская, барином битая, поротая, мятая, клятая, валенная, голову клонила, кричала по-птичьи. И страхи, ею, и матерью её, и бабкой, и прабабкой пережитые, поднимались в душе перед теми сильными в париках пудреных, с лицами холёными, с глазами властными.

«Бойся их! — кричало в ней всё. — Бойся!»

И, губами обморочными едва шевеля, заговорила она торопливо:

— Отцу... отцу своему смерти царевич у бога просил...

Пётр глубже ладонь на лицо надвинул.

— Помощи просил у цесаря германского, трон для себя ища...

Пётр голову опускал всё ниже и ниже, как на плаху клоня.

— К королю шведов Карлу ехать собирался — воевать с Россией.

Пётр вскочил и кресло отшвырнул так, что ножки подломились. Крикнул:

— Воевать с Россией?!