Выйдя из комнаты Эмми, Софи спустилась вниз и рухнула на свой матрас. Она почти мгновенно заснула, лишь на секунду подумав о завтрашнем дне, когда наконец увидит своего сына. И вскоре она уже шла одна по пляжу – пляжу, который, как обычно бывает во сне, был ей и знаком, и не знаком. Софи знала, что это песчаный берег Балтийского моря, и что-то подсказывало ей, что это побережье Шлезвиг-Гольштейна. Справа от нее тянулась мелкая, открытая ветру Кильская бухта, испещренная точечками парусников; слева, когда она пошла на север, к далеким прибрежным пустошам Дании, выросли песчаные дюны, а за ними поблескивал под полуденным солнцем вечнозеленый сосновый лес. Хотя Софи была одета, ей казалось, что она голая под соблазнительно прозрачной тканью. Ей не было стыдно своей вызывающей наготы – она сознавала, что ее бедра, покачивающиеся под широкой прозрачной юбкой, привлекают взгляды купальщиков, расположившихся под зонтами на пляже. Но вот купальщики остались позади. На пляж выходила дорожка, протоптанная среди болотной травы; Софи прошла мимо нее, чувствуя, что за нею следом идет мужчина и что его взгляд прикован к ее бедрам, которыми она почему-то считала необходимым усиленно покачивать. Мужчина нагнал ее, посмотрел, и она, в свою очередь, посмотрела на него. Лицо его было ей незнакомо – мужчина средних лет, румяный, светловолосый, типичный немец, весьма привлекательный, – нет, больше чем привлекательный: она почувствовала, что тает от желания. Но сам-то мужчина! Кто он? Она помучилась, припоминая (голос, такой знакомый, промурлыкал: «Guten Tag»[305]), и она мгновенно признала в нем знаменитого певца, Heldentenor[306] Берлинской оперы. Он улыбнулся ей, сверкнув белыми зубами, потрепал по ягодицам, произнес несколько слов – не слишком разборчиво, но явно похотливо – и исчез. В воздухе остался запах теплого морского ветра.
Софи вдруг очутилась у входа в часовню, стоявшую на дюне, лицом к морю. Она не видела мужчины, но чувствовала его присутствие. Часовня была скромная, залитая солнцем, с простыми деревянными скамьями по обеим сторонам центрального прохода; над алтарем висел некрашеный сосновый крест, казавшийся чуть ли не древним из-за строгости формы и отсутствия резьбы, – он почему-то прежде всего бросился в глаза Софи, когда она вошла в часовню, снедаемая лихорадкой желания. И вдруг она услышала собственный смешок. С чего это? Почему она хихикнула, когда в часовенке внезапно раздалось горестное стенание контральто под звуки скрипок трагической кантаты «Schlage doch, gewünschte Stunde»?[307] Она стояла перед алтарем, теперь уже без одежд, – музыка, мягко струившаяся из какого-то источника, одновременно близкого и далекого, обволакивала ее тело как благословение. Она снова хихикнула. И появился тот мужчина с пляжа. Он был голый, и она снова не могла сказать, кто он. Он уже не улыбался – лицо его искажала кровожадная гримаса, и угроза, исходившая от всего его облика, возбудила ее, распалив желание. Он сурово велел ей опустить взгляд. Он был готов взять ее и велел ей встать на колени. Она так и поступила и, дрожа от желания, натянула кожицу, обнажив окончание его члена, такого огромного, что она поняла – ей не обхватить его губами. Но она все-таки обхватила, задыхаясь и испытывая оттого еще большее наслаждение, в то время как аккорды Баха, несущие осознание смерти и времени, морозом прокатывались по ее спине. Schlage doch, gewünschte Stunde![308] Он оттолкнул ее от себя, велел повернуться спиной и опуститься на колени перед алтарем, под распятием со скелетоподобным страдальцем Иисусом, поблескивавшим голыми костями. Повинуясь мужчине, она повернулась, опустилась на колени, уперлась руками в пол, услышала топот копыт, почувствовала смрадный запах и вскрикнула от восторга, ощутив соприкосновение своих голых ягодиц с мохнатым животом и фаллосом, а потом в нее вошел цилиндр и заработал поршнем – туда, сюда, снова и снова…