Не помню, что я делала – все точно затянуло черным, – только, должно быть, я сделала две вещи. Я
И тут я, конечно, вспомнила про Lebensborn и про то, что Ванда говорила мне, как я должна сделать – я должна была сказать это Хессу накануне, но почему-то не смогла. И тогда я заставила себя успокоиться и перестала плакать и наконец подняла на него глаза и сказала: «Вы вот что можете для меня сделать». Я произнесла «Lebensborn» и сразу по его глазам поняла, что он знает, о чем я говорю. Я сказала что-то вроде так, я сказала: «Вы могли бы отправить моего мальчика из Детского лагеря по программе Lebensborn, которая есть у СС и про которую вы знаете. Вы могли бы послать его в рейх, где он станет хорошим немцем. Он ведь блондин, и уже выглядит как немец, и говорит по-немецки так же хорошо, как я. Таких польских детей немного. Вам не кажется, что мой мальчик Ян отлично подойдет для Lebensborn?» Помню, Хесс долго ничего не говорил – только стоял там и легонько поглаживал щеку – то место, где я его поцарапала. Потом он сказал вроде так: «То, что ты сказала, по-моему, возможно. Я этим займусь». Но это для меня было недостаточно. Я понимала, что отчаянно пытаюсь ухватиться за соломинку – он ведь мог просто закрыть мне рот, и все, но я должна была сказать, должна была сказать: «Нет, вы должны дать мне более точный ответ, я не могу больше жить в такой неопределенности». Он помолчал немного и сказал: «Хорошо, я прослежу, чтобы его отправили из лагеря». Но мне и это было еще недостаточно хорошо. Я сказала: «А я как узнаю? Как я узнаю, что его действительно вывезли отсюда? Вы должны мне это тоже обещать, – продолжала я, – вы должны обещать, что сообщите мне, куда его отвезли в Германии, чтобы, когда война кончится, я могла снова его увидеть».