Сердце у меня замерло и снова застучало как угорелое.
– Что случилось? – шепотом спросил я.
– Натан снова сошел с рельсов. На этот раз дело совсем худо. Несчастный мерзавец.
– А Софи? – сказал я. – Как Софи?
– Она в порядке. Он ее снова избил, но она в порядке. Он сказал, что убьет ее. Она кинулась бегом из дома, и я не знаю, где она теперь. Но она просила позвонить вам. Так что лучше приезжайте.
– А Натан? – спросил я.
– Он тоже уехал, но сказал, что вернется. Совсем сумасшедший. Как вы считаете, мне вызвать полицию?
– Нет-нет, – поспешил сказать я. – Ради Бога, только не вызывайте полицию! – И, помолчав, добавил: – Я скоро буду. Постарайтесь разыскать Софи.
Повесив трубку, я еще несколько минут кипел от возмущения, а когда Джек сошел вниз, я выпил с ним кофе, чтобы успокоиться. Я уже рассказывал ему про Софи и Натана и их folie а deux[325], но только в общих чертах. Сейчас же я почувствовал, что должен спешно добавить некоторые более мучительные подробности. Джек тотчас посоветовал мне сделать то, что, по моей тупости, не пришло мне в голову.
– Ты должен позвонить брату, – решительно заявил он.
– Ну конечно, – сказал я.
Я снова побежал к телефону и столкнулся с безнадежной ситуацией, какие на протяжении жизни, кажется, так и подстерегают человека, чтобы в крайние, кризисные минуты загнать его в угол. Секретарша сообщила мне, что Ларри в Торонто, на съезде врачей. Жена уехала вместе с ним. В те доисторические времена, когда еще не появились реактивные самолеты, до Торонто было так же далеко, как до Токио, и я застонал от отчаяния. Лишь только я повесил трубку – телефон снова зазвонил. Это был все тот же неотступный Финк, этот троглодит, которого я так часто клял, но которого благословлял сейчас.
– Я только что получил известие от Софи, – сказал он.
– Где она? – крикнул я.
– Она была у этого польского доктора, на которого она работает. Но сейчас ее там нет. Она пошла в больницу сделать рентген плеча. Она сказала, Натан, эта чертова задница, возможно, сломал ей руку. Но она хочет, чтобы вы приехали. Она будет сидеть в приемной у своего доктора, пока вы не приедете.
И я поехал.
Для многих поздно развивающихся молодых людей двадцать второй год жизни полон наибольших тревог. Сейчас я понимаю, как много было у меня в этом возрасте разочарований, бунтарства и смятения, но понимаю и то, что творчество хранило меня от серьезных эмоциональных срывов: роман, над которым я работал, являлся орудием катарсиса, ибо я мог излить на бумаге свои горести и беды. К этому дело, конечно, не сводилось, но роман все же являлся вместилищем моих чувств, потому и был мне так дорог, как дороги человеку ткани его естества. Однако я по-прежнему был крайне уязвим: в броне, которой я себя окружил, появлялись трещины, и были моменты, когда на меня нападал поистине кьеркегоровский[326] страх. Тот день, когда я поспешил от Джека Брауна к Софи, как раз и оказался таким моментом – это была настоящая пытка, все рушилось, ничего не получалось, и я ненавидел себя. В автобусе, мчавшем меня по Нью-Джерси на юг, в Манхэттен, я сидел съежившись, мучимый, терзаемый неописуемым ужасом. Во-первых, я еще не вполне протрезвел, а во-вторых, настолько взвинтил себя, что ожидал самого худшего, внутренне содрогаясь при мысли о предстоящем откровенном разговоре с Софи и Натаном. Неудача с Мэри Элис (а я даже не простился с нею) подрубила под корень мою уверенность, что у меня еще есть мужская сила, и я со все возрастающим унынием раздумывал о том, что все эти годы обольщался насчет моих мнимых пристрастий. Где-то возле Форт-Ли я увидел отражение моего посеревшего, несчастного лица на фоне панорамы заправочных станций и придорожных закусочных и постарался выключиться – не видеть ужасов жизни и не думать о них.