Я наблюдаю за Женевьевой. На краткий миг мне чудится, будто сквозь ее теперешние черты, как сквозь черты утопленницы, вдруг проступает ее прежнее, взволнованное, безумное, любимое мною лицо; но его тут же смывает плещущая вода болтовни о санатории, оборудованном по последнему слову медицины — обе дамы упорно называют лечебницу санаторием, — о живописных окрестностях, о нашем старинном городе, о всяких дядях и тетках, находящихся в Страсбурге и Голландии, о трудных временах, необходимости религиозной веры, качестве лотарингских вин и прекрасном Эльзасе. И ни слова о том, что когда-то меня так взволновало и потрясло. Все как бы опустилось на дно, словно его никогда и не было. Я скоро откланиваюсь.
— Прощайте, фрейлейн Терговен, — говорю я. — Вы, кажется, уезжаете на этой неделе. Она кивает.
— Разве вы сегодня вечером еще разок не заглянете к нам? — спрашивает меня Вернике.
— Да, я приду к вечерней службе.
— А потом зайдите ко мне, выпьем. Вы не откажетесь, сударыни?
— С удовольствием, — отвечает мать Изабеллы. — Мы все равно будем в церкви.
x x x
x x x
Вечер оказывается еще мучительнее, чем день, мягкий свет его обманчив. Я видел Изабеллу в часовне. Сияние свечей плыло над ее головой. Она сидела почти неподвижно. При звуках органа лица больных казались бледными плоскими лунами. Изабелла молилась: она была здорова.
Не становится легче и после службы. Мне удается перехватить Женевьеву при выходе из часовни и пройти с ней вперед. Вот и аллея. Я не знаю, что мне сказать. Женевьева кутается в пальто.
— Какими холодными становятся вечера, — замечает она.
— Да. Вы уезжаете на этой неделе?
— Да. Хотелось бы. Давно я не была дома.
— Вы рады?
— Конечно.
Говорить больше не о чем. Но я не могу сдержаться, ведь я слышу те же шаги, и так же белеет ее лицо в темноте, и в душе возникает то же мягкое предчувствие.
— Изабелла, — произношу я, пока мы еще в аллее.
— Простите, как вы сказали? — удивленно спрашивает она.
— Ах, — отвечаю я, — просто я назвал одно имя.
На мгновение она задерживает шаг.