В первую минуту Барнеби вообразил, что однорукий ему поможет или хотя бы скажет что-нибудь утешительное. Он сам не знал, почему так думал. Услышав его голос, тот остановился, хотел как будто обернуться, но передумал и, стоя к нему спиной, внимательно прислушивался к каждому его слову. Быть может, именно это внушило Барнеби слабую надежду, а быть может, молодость однорукого и что-то честное, открытое в его манере держаться. Как бы то ни было, ожидания Барнеби не оправдались. Как только он замолчал, однорукий ушел, не откликнувшись ни словом. Ушел и не вернулся. Ну, что ж, все равно! Все они здесь против него, ему следовало бы помнить это. Прощай, Грип, прощай!
Через некоторое время дверь отперли и велели ему выходить. Барнеби тотчас встал и вышел. Он не хотел, чтобы эти люди думали, будто он смирился или трусит, и держался гордо, как подобает мужчине, смело обводя глазами окружающих.
Но на него никто не смотрел, его взглядов как будто и не замечали. Опять повели его той же дорогой на учебный плац и тут остановились. Его передали отряду солдат вдвое многочисленнее того, который сегодня взял его в плен; тот же офицер коротко объяснил ему, что при первой же попытке к бегству (какой бы для этого ни представился удобный случай) в него немедленно будут стрелять — такой отдан приказ. Затем солдаты окружили его тесным кольцом и повели.
В том же неизменном порядке дошли они до Бау-стрит[80], а за ними и по сторонам следовала толпа, которая становилась все многочисленнее. На Бау-стрит Барнеби привели в дом к какому-то слепому джентльмену и спросили, не хочет ли он что-нибудь сказать в свое оправдание. Нет, конечно: что он мог сказать этим людям? После весьма короткого допроса, к которому он отнесся невнимательно и глубоко равнодушно, ему сказали, что он будет заключен в Ньюгетскую тюрьму, и снова вывели на улицу.
Солдаты окружили его такой плотной стеной, что он ничего не видел вокруг, но по глухому ропоту угадывал, что на них со всех сторон напирает густая толпа, а скоро громкие выкрики и свист показали ее враждебное отношение к солдатам. Как жадно вслушивался Барнеби, ожидая, что раздастся голос Хью! Но среди всего этого гама не слышно было ни единого знакомого голоса. Неужели и Хью схватили? Значит, надеяться больше не на что.
Чем ближе подходили к тюрьме, тем яростнее становились крики, гиканье и свист. В солдат полетели камни, и по временам под стремительным натиском толпы ряды их смешивались. Одному солдату, шедшему непосредственно перед Барнеби, камень попал в висок, и, рассвирепев от боли, солдат поднял мушкет и прицелился. Но офицер отбил мушкет своей шпагой и крикнул солдату, чтобы он не смел стрелять, если дорожит жизнью. Это было последнее, что более или менее отчетливо видел Барнеби: его скоро начало швырять во все стороны, как лодку в разбушевавшемся море. И куда бы его ни швыряло, он повсюду натыкался на все тех же конвоиров. Раза два-три он падал, падали и они, но и тут ни на миг невозможно было укрыться от их бдительности — вскакивая, они снова окружали его, раньше чем он, туго связанный, успевал встать на ноги. Наконец, зажатый в их тесном кольце, он почувствовал, что его подняли вверх по каким-то ступеням, на одно мгновение увидел внизу бушующую толпу и несколько красных мундиров, рассеянных в ней, — это отставшие солдаты с трудом прокладывали себе дорогу, догоняя товарищей. В следующую минуту наступил полный мрак — он стоял уже в тюремном коридоре, среди кучки каких-то людей.