— Я пошел, Йенс, — сказал он, — меня никто не удержит, и ты тоже. — И так как ругбюльский полицейский молчал, добавил: — Ничто, даже конец вас не исправит. Надо, видно, ждать, пока вы не перемрете. — Отец не отвечал, сейчас он настаивал только на выполнении приказа, ко всему остальному можно будет вернуться потом. Приказ был дан, и он ждал его выполнения.
— Если ты идешь, Макс, — вдруг сказал Кольшмидт, — то и я с тобой. — И он застегнул куртку на все пуговицы.
— Хорошо, — сказал художник, — пошли вместе.
— Ну, согласись, Йенс, — сказал Кольшмидт, — кому мы поможем, если пролежим здесь всю ночь? Будто мы в силах что-то остановить. Ерунда все это!
Казалось, ругбюльскому полицейскому не было дела до того, что еще один боец собирался покинуть позицию, только с художника не спускал он глаз, только его хотел переломить.
— Брось, Йенс, — увещевал Кольшмидт, — не устраивай историй и спрячь свою пушку. — Говоря это, он хотел было похлопать полицейского по плечу, но вдруг, испугавшись, на полдороге осекся и после короткой заминки убрал протянутую руку. Отец зашевелил губами, готовясь что-то сказать, и тогда повернулся к Кольшмидту:
— Дезертиры… знаешь, что бывает дезертирам?
— Потише, ты, — сказал птичий смотритель, обошел отца и встал рядом с художником, образовав с ним единый фронт, фронт сопротивления или по крайней мере неповиновения, и очень спокойно произнес: — Громкие слова, Йенс, протри-ка лучше глаза. Сейчас мы уйдем, а завтра пораньше утречком будем на месте.
— Если все сматывают удочки, — сказал Хиннерк Тимсен, — то и я пойду, какой же смысл на ночь глядя? Да еще одному. — И, выступив вперед, присоединился к художнику и птичьему смотрителю, показывая этим бесповоротность своего решения, но даже вместе, группой, и после единодушных своих заявлений ни один не рискнул сделать первый шаг, правда, не столько из страха перед твердой рукой, все еще державшей служебный пистолет на той же высоте, сколько в надежде, что сообща им все-таки удастся перетянуть полицейского на свою сторону и вместе с ним покинуть позицию.
Отец упорно не сводил взгляда с художника, который мог бы что-то сказать, но, очевидно, ничего больше говорить не желал; даже когда Тимсен ободряюще его подтолкнул сзади, он продолжал молчать: наверное, он единственный из всех понял, что в ту самую минуту, как остальные решили идти домой, отец отказался от дальнейшей борьбы. Поэтому художник просто предоставил его самому себе. Он ждал с ничего не выражающим видом, обязывая тем самым ждать и других — еще немного, и одна группка покинет другую.