Восемьсот метров, тысяча двести; сейчас загребному должно сделаться дурно и исход гонок будет решен, но что это? Вместо того чтобы запнуться, сбить товарищей с темпа и, табаня веслом, завалиться вперед, у Фите словно бы прибавилось сил. Он греб с ожесточением, с какой-то необъяснимой радостью, во всяком случае, он позабыл все, что обещал учтивому, но непреклонному господину, од был, как и раньше, примером для всей команды. Если спросишь, что же заставляло его вопреки данному обещанию с таким самозабвением и счастьем добиваться победы своей восьмерки, то должен будешь признать — это была радость исполненного долга. Понимаешь? Все отступило в эту минуту, ничто уже не шло в счет — едва он сел на подвижное сиденье, взялся за весло, услышал за спиной пыхтение товарищей и гул голосов с берегов Альстера, как уже не мог выбирать, он должен был подчиниться заданному ритму, должен был, так сказать, делать то, к чему обязывал долг.
Был однажды такой загребной, Фите Пфаф, великан с чувствительной душой, согласившийся под давлением шантажиста симулировать на отборочных гонках внезапную дурноту, однако чувство долга захватило его в свои сети и понесло по крайней мере почти до самого финиша, оставалось всего двести метров, и тут случилось нечто такое, от чего зрители застонали, а судьи повскакивали с мест. Фите по-честному стало дурно, он осел мешком, лодка потеряла управление, и восьмерка противника победила. Поверили ему? Большая часть руководства яхт-клуба поверила; даже после того, как оно узнало, какой разговор вел Фите с учтивым господином, его полностью не лишили доверия, собирались даже оставить в восьмерке, но Фите сам не захотел, не мог и не вправе был: он счел своим долгом уйти — и ушел.
Йозвиг выдержал паузу, ожидая услышать мое мнение, но я молчал, потому что все еще представлял себе его историю в виде кинокартины — я только так ее воспринимал.
— Видишь, — спросил он, — понимаешь теперь, куда может завести человека радость исполненного долга? Во что может превратить? — И с пригласительным жестом: — Используй материал, если хочешь.
— Это радость исполненного долга, какая требовалась Корбюну, — сказал я. — И нечто совсем другое — жертвы долга, о них не говорят.
Йозвиг встал с койки, положил руку мне на плечо и потрепал со снисходительным одобрением.
— По твоим словам видно, что теперь ты совершеннолетний. — Он официально разрешил мне курить весь остаток дня и на прощание слегка ткнул меня в затылок.
— Сам-то ты не собираешься отложить работу на сегодня? — спросил он, уже стоя у двери.