Следующим выступил Ганс-Дитер Хюбшер. Гамбургский критик обошелся без шпаргалки, речь его лилась свободно, он говорил короткими, энергичными фразами. Закрыв глаза и то и дело облизывая губы, со слабой горестной улыбкой, словно сожалея, что слова бессильны выразить всю меру его восхищения и являются лишь слабым паллиативом, он вдался в рассуждения решительно обо всем, начиная с «восприятия первозданных сил природы» и кончая «мощным пафосом живописной выразительности» у художника Нансена.
Тот в свою очередь удивленно, но впрочем, одобрительно смотрел на критика, закивал, когда речь зашла о новом понимании поверхности и иероглифах выразительности, и не стал возражать, когда оратор коснулся «поисков первозданного в человеке».
Художник о чем-то пошептался с Тео Бусбеком, но сразу же повернулся к оратору, когда тот перешел к неизменным категориям живописи, таким, как поверхность, краска, свет и орнаментальное оформление. Тут Макс Людвиг Нансен снова кивнул, и я понял, что больше всего удивляет его собственное согласие с высказываниями критика. Он невольно шагнул ближе к оратору, заговорившему о группе красок, которые Нансен всегда и везде пытается соединить в некий «генеральный аккорд», во всеохватывающую тональную совокупность и так далее и тому подобное; художник и против этого не нашел что возразить, а также не стал протестовать, когда стремление достигнуть тональной созвучности было названо величайшей проблемой как его, так и Рембрандта. У Нансена при этом, на мой взгляд, был крайне озадаченный вид. В заключение Хюбшер сказал:
— Этот труд целой жизни свидетельствует о том, как через созвучность тонов некое предвосхищаемое содержание претворяется в живопись.
Тут он открыл глаза, коротко поклонился художнику и собравшимся и хотел уже удалиться, как Макс Людвиг Нансен удержал его за рукав и под нарастающий гул аплодисментов схватил за руку, потянул к себе и вперил долгий взгляд в человека, чьи слова так пришлись ему по сердцу. Он даже что-то произнес, чего я не расслышал. Во всяком случае, выставку можно было считать открытой, посетители разошлись — кто налево, кто направо, кто назад, в глубину зала, круг распался, разговоры ожили, и снова зазвучал смех, особенно в той компании, которая заклинила Томаса Штакельберга. Публика опять разбрелась по улочкам и переулкам, но не рассеялась, а группами пошла бродить вдоль стенок мимо картин, норовя захватить мягкие скамьи, призывающие к вдумчивой созерцательности.
В головной группе, так как имелась и таковая, шагали Шондорф, художник, доктор Бусбек и Ганс-Дитер Хюбшер, они торопились, Шондорф что-то объяснял им на ходу и нет-нет останавливался для какого-нибудь замечания, но никто не был склонен его слушать, а меньше всего художник — это он задавал темп и тянул за собой всю компанию. Время от времени он делал критику знак не отставать, словно имел на него виды, — уж не хотелось ли ему побольше услышать о себе? Сказать наверно не берусь, одно только не подлежит сомнению: художник никак не ожидал, что кто-то станет говорить о нем, а он, ошеломленный, сбитый с толку, пожалуй даже испуганный, будет на каждое слово твердить: да-да!