— Что это у тебя, чем ты так довольна?
— Нет, Дэвид, отдай… отдай… незачем тебе смотреть…
— Осторожней, Дженни… ты его порвешь!
— Ну и пусть. — Она засунула смятый листок в вырез платья и, скрестив руки, прижала к груди альбом. — Я ведь не таскаю твои бумаги и не подглядываю!
— Ах, так!
Дэвид оскорбление надулся и отступил. Он терпеть не мог настойчивые попытки Дженни сравнивать, сопоставлять — как будто между его и ее поступками есть какая-то связь. Так, она ожесточенно воевала с ним из-за того, что он вскрывает адресованные ей письма — у него, мол, нет на это никакого права. «Я же твоих писем не вскрываю», — доказывала она.
Разумеется, не вскрывает — с какой стати? «Ты что, думаешь, я получаю любовные послания?» — спрашивала она с досадой. Нет, этого он, конечно, не думал… а впрочем… нет, пожалуй, не думал. Но не в том суть. Просто не мог он признать за ней право на какие-то секреты, на границы, за которыми она вольна укрыться и которые он обязан уважать. По крайней мере она считала, что обязан. Его-то границы неприкосновенны, его внутренний мир недосягаем — в этом Дженни постепенно убеждалась на опыте; но она до сих пор не поняла и никак не могла понять, чего же, в сущности, мужчине надо от женщины. И тут Дэвид по обыкновению терялся, точно в тумане. Мужчина, женщина — эти отвлеченности ничего для него не значили. Дженни — вот загадка, и к ней он никак не подберет ключа. Вот она снова сидит в шезлонге, ноги крест-накрест, колени приподняты, рисунок прижала к груди. Веселым и лукавым взглядом встречает взгляд Дэвида.
— Вот чего ты никогда в жизни не увидишь! — обещает она и хохочет-заливается, всем своим существом хохочет, даже пальцы босых ног в открытых мексиканских сандалиях без каблуков и те корчатся от смеха.
Нет, бесполезно дуться и злиться, невозможно устоять — так очаровательно смеется Дженни, так весело, искренне; утробным этот смех не назовешь, уж очень мал ее плоский животик, но всякий раз смех рвется поистине из самых глубин ее существа.
— Объясни же мне, что к чему, — сказал Дэвид. — Я тоже хочу посмеяться.
— Нет, тогда уже не будет забавно, — возразила Дженни. И, все еще весело улыбаясь, сказала нежно: — Дэвид, лапочка, знал бы ты, какой ты сейчас красивый, просто не налюбуюсь. Давай никогда-никогда не будем старыми и толстыми.
— Ладно, кузнечик. Во всяком случае, не толстыми. — (Они давно сошлись на том, что растолстеть — значит совершить смертный грех против нравственности и красоты духовной и телесной, против всего, что есть в жизни хорошего.) — Не будем такими, как Гуттены.