— С вашего позволения, meine Dame, вот ваша туфелька, — сказал он в высшей степени почтительно, однако в лице его сквозило нечто весьма похожее на проницательную усмешку, не очень-то она сочеталась с его тоном и словами.
Миссис Тредуэл и эту туфлю крепко взяла за подметку, точно оружие. И тихо, скромно поблагодарила стюарда, ничуть не смущаясь тем, что стоит перед ним в ночной рубашке. Он окинул ее всю, с головы до ног, беглым взглядом и молчаливо озлился. Для нее он всего лишь слуга, ничтожество, обязанное являться, когда зовут, и делать, что велят. И он торопливо зашагал прочь… эх, если бы как-нибудь с ней сквитаться, чтоб хлебнула горя… стоит и усмехается, хитрая бестия, будто он не понимает, откуда у этого осла Дэнни на морде синяки от каблука. Так ему и надо! Стюард брезгливо дернул губами, но не сплюнул — самому же пришлось бы подтирать.
Миссис Тредуэл опять потянулась через разметавшуюся во сне Лиззи и швырнула вторую золоченую туфлю вслед за первой в океан. С минуту постояла так, наклонясь к иллюминатору, блаженно вдыхая влажный свежий ветер, и слушала, как шумят волны, как мерно катятся исполинские водяные горы под иссиня-черным небом, усеянным огромными звездами. И вспомнилось: когда-то в высоченном старом доме неподалеку от авеню Монтень один молодой художник писал ее портрет; вечерело, и он бегом спустился по лестнице, со всех этих бесконечных этажей, принес в свою мансарду хлеба, сыру, холодной говядины, бутылку вина, и они поужинали. А потом художник держал скрипучую приставную лесенку, а она взобралась под самую стеклянную крышу, высунула голову в крохотное слуховое окошко — и смотрела, как понемногу загораются и мерцают огни Парижа, а в вышине все гуще синеет ясное небо и одна за другой вспыхивают звезды. Была середина мая.
Вечер близился к концу, и доктор Шуман вышел на палубу пройтись и осмотреться, но скоро его утомили возникающие опять и опять, волна за волной, беспорядок и всяческое безобразие, и одна и та же варварская музыка, и все неизбежные следствия разыгрывающегося на борту веселья. Он отметил про себя, что танцоры-испанцы по-прежнему совершенно трезвы и деловиты. Дело им еще предстояло, хотя возможные зрители и слушатели уже разбредались кто куда. Двое или трое молодых моряков все еще порой приглашали потанцевать кого-нибудь из испанок, и студенты-кубинцы, как всегда по-спортивному неутомимые, отплясывали веселую пародию на мужской народный танец басков; но кое-кто из мужчин был безнадежно пьян, в том числе Дэнни — этот о чем-то ожесточенно спорил с испанкой по имени Пастора. Доктор Шуман всерьез призадумался, какими способами можно обуздать таких вот субъектов или хотя бы заставить их прилично разговаривать и вести себя на людях; не следовало бы позволять молодчику так выражаться на палубе, даже и в разговоре с такой особой; а впрочем, слава Богу, его, Шумана, это не касается. Немногие женщины еще оставались на палубе, и видно было — почти каждая либо недавно плакала, либо злилась, а нередко и то и другое вместе, и некоторые вдобавок тоже явно захмелели. Доктор Шуман ушел к себе, если понадобится, его разыщут… и почти сразу прибежал стюард: доктора просят зайти в каюту герра Рибера. Он сейчас же пошел туда, пересиливая гнетущую усталость; в каюте сонный, сердитый Левенталь, от которого несло пивом, мочил в холодной воде полотенца, выкручивал их и, часто сменяя, прикладывал к голове Рибера.