— Дядя! — громко позвал он. — Проснись!
Старик открыл глаза, жалостно охнул.
— Ну зачем ты меня будишь? Я так долго не мог заснуть.
Иоганн отдернул руку, смущенно забормотал какие-то извинения. Дядя ничего не ответил, опять закрыл глаза. Иоганн неуверенно ждал новых признаков жизни, силился вспомнить свои обещания, подавить досаду, нетерпение, страх перед этим полутрупом… ну что бы ему испустить дух — и кончилась бы эта гнусная история!
— Дядя! — Против его воли это прозвучало слишком резко. — Тебя сейчас умыть и накормить завтраком? Или после?
Старик открыл глаза.
— Да, Иоганн, заботы у тебя те же, что вчера. Делай по-прежнему все, что надо. Но сначала преклони колена вот тут, рядом со мной, и вместе помолимся.
Иоганн опустился на колени, наклонил голову, он кипел немым возмущением и не стал повторять за дядей «Отче наш». Конча будет его ждать, она обещала, что они после обеда останутся вдвоем. Он стиснул кулаки, прижал их к губам, его ослепила и оглушила неистовая, жгучая похоть — обрушилась, как внезапный удар неведомо откуда, удар такой силы, словно это и не наслаждение, а смертельный недуг или иное какое-то бедствие, раньше он и не подозревал, что так бывает, и никто его не предостерег.
— …и избави нас от лукавого, — сказал дядя. — Аминь.
Иоганн кое-как поднялся на ноги и молча стал готовить губку, таз, все, что надо для утреннего омовения; он не оборачивался к старику, весь горел от ярости и страха, от того, что мятежное тело едва его не опозорило: уж конечно, благочестивый старый лицемер прикинулся бы возмущенным, а сам отдал бы все на свете, чтоб еще хоть раз, хоть на миг ощутить такое… Иоганн делал свое дело и постепенно успокоился, даже немного устыдился столь грубых мыслей о своей злосчастной обузе и, наконец, когда старику принесли завтрак, даже довольно правдоподобно притворился, будто вовсе не спешит уйти. Но, едва шагнув за порог, он пустился чуть не вскачь, как жеребец, и засвистал песенку «Das gibt's nur einmal, das kommt's nicht wieder…»[78].
В конце концов Лиззи встала и решилась выйти на палубу. Она лежала в шезлонге, под шалью, укутанная, точно после тяжелой болезни, и прихлебывала горячий бульон. Теперь она ни с кем не разговаривала и до конца плаванья сидела или ходила в одиночестве; еду ей носили в каюту, лицо у нее все время оставалось печальным и растерянным, будто она стала плохо видеть или только что получила какое-то недоброе известие. Миссис Тредуэл с ней не заговаривала, и они вполне естественно стали держаться как чужие, каждая замкнулась, точно шелковичный червь в своем коконе, — обеих это вполне устраивало. Однако Бог весть почему, по какой-то злой прихоти, миссис Тредуэл после завтрака принесла апельсин и протянула Лиззи со словами: