И – внизу, на Земле, где сейчас – день, где литые, синие и легкие, алые облака, и летучими косыми парусами весенний дождь, и снова солнце – тысячи солнц на согнутых солнечной каплей травинках. Если прав Куковеров и все в сто раз быстрее, так это – в тот же самый бесконечный, вихрем несущийся день, и это – недели назад. Еще целые недели жить тому, кто сейчас мясом для ястреба лежит на желтой глине, и еще Rhopalocera не знает, что ему завтра умереть в черную куколку, и не знает Дорда, и в Келбуе мужики еще не арестовали Филимошку, и он даже пока еще просто Филимошка-голяк, а не председатель Филимон Егорыч.
Изба, заткнутые тряпками дыры в дырах окон, – и черные дыры выбитых зубов во рту у Филимошки, он пыхает цигаркой, прислонился к косяку, ждет. Там, на дороге, загребая босыми ногами пыль, идет Филимошкина баба; на руках у нее ребенок – взяла чужого, у соседки: когда с ребенком на руках, Филимошка ее не бьет. Но нынче он – особенный, нынче и так не бил бы.
– Ну, баба, живо: на сход со мной пойдешь. Бумага из города получена – и чтоб бабы все тоже. Нынче, брат, строго.
Перед крыльцом съезжей – спины, от ветра вздутые пузырями рубахи, выдубленные солнцем голенища шей, галдеж, гомон. И вдруг на крыльце – батюшки! – Филимошка. Ты куда? тебе что?
– Товарищи, тише. Нынче – строго. Время зря терять нечего – секретаря мне выбирайте.
Над спинами, над головами чубарая голова будто поднята на шесте над всеми – тот самый, лешачьего роста, мужик, и лешачий голос:
– Это, стало быть, к колесу покупай телегу? А председателя – не надо?
Филимошка:
– Председатель – я! – Грудь колесом, одну ногу вперед выставил, стоит, как буква Я.
– А почему же это ты, скажи, пожалуйста?
– А потому сказано в бумаге: беднейшего. А кто бедней меня – ну, выходи? Ну!
Голова на шесте вертится, скребут руки в затылках: по бумаге – оно будто действительно так, потому беднее Филимошки никого нету.
И Филимошка – председатель Филимон Егорыч, он уже не в избе – он в мельниковом с голландскими печами доме, у него весь Келбуй – вот тут, в кулаке – только сок брызжет: за все свои выбитые зубы, за все дыры, за тридцать голодных годов, за все сразу.
Косые паруса дождей, облака, солнце, ночи, дни – или час, секунда. И Духов день: на пороге, в шашмуре, согнув козырьком руку – глядит мать вслед Дорде, а в Келбуе на съезжей – под замком связанный Филимошка, белоголовые ребята липнут носами к окнам, у дверей крепко стоит мохнатый мужик с винтовкой. Фитиль подожжен, искра бежит к пороховой бочке, и Куковерову кажется – он начинен порохом: это страшно, это хорошо, и только надо все скорее, скорее, чтобы в часы втиснуть годы – чтобы все успеть…