– Ты больна, Marie, всё это так в тебе болезненно… – робко заметил Шатов, робко около нее ухаживая.
– Конечно, больна, пожалуйста, сядьте. Где вы взяли чай, если не было?
Шатов рассказал про Кириллова, слегка, вкратце. Она кое-что про него слышала.
– Знаю, что сумасшедший; пожалуйста, довольно; мало, что ли, дураков? Так вы были в Америке? Слышала, вы писали.
– Да, я… в Париж писал.
– Довольно, и пожалуйста, о чем-нибудь другом. Вы по убеждениям славянофил?
– Я… я не то что… За невозможностию быть русским стал славянофилом, – криво усмехнулся он, с натугой человека, сострившего некстати и через силу.
– А вы не русский?
– Нет, не русский.
– Ну, всё это глупости. Сядьте, прошу вас, наконец. Что вы всё туда-сюда? Вы думаете, я в бреду? Может, и буду в бреду. Вы говорите, вас только двое в доме?
– Двое… внизу…
– И всё таких умных. Что внизу? Вы сказали внизу?
– Нет, ничего.
– Что ничего? Я хочу знать.
– Я только хотел сказать, что мы тут теперь двое во дворе, а внизу прежде жили Лебядкины…
– Это та, которую сегодня ночью зарезали? – вскинулась она вдруг. – Слышала. Только что приехала, слышала. У вас был пожар?
– Да, Marie, да, и, может быть, я делаю страшную подлость в сию минуту, что прощаю подлецов… – встал он вдруг и зашагал по комнате, подняв вверх руки как бы в исступлении.
Но Marie не совсем поняла его. Она слушала ответы рассеянно; она спрашивала, а не слушала.
– Славные дела у вас делаются. Ох, как всё подло! Какие все подлецы! Да сядьте же, прошу вас, наконец, о, как вы меня раздражаете! – и в изнеможении она опустилась головой на подушку.
– Marie, я не буду… Ты, может быть, прилегла бы, Marie?