Светлый фон

— Так вот, змеёныш, скорпион! вот куда ударила она! — скомкав письмо, вскрикнул Мирович. — Бессердечная, себялюбивая злюка!.. только прикидывается, что заботится, мыслит о других. Вот где высказался завистливый, скрытный подкидыш, сорочье дитё! Я тебе этого не забуду!.. И всё ты мне, всё выкупишь!

Бешенство овладело Мировичем. С бледным от злости, искривлённым лицом, с похолоделыми руками и ногами, он схватил шляпу, дрожа, вышел из пчельника и бросился в чащу леса.

Старая, лохматая собака за ним. Солнце клонилось к закату, тени сгущались. Он, дико озираясь, шагал по валежнику, по лугам.

— Так я только говорить, а не делать? — захлёбываясь, в смертельной муке, шептал он спёкшимися, сложенными в безобразную усмешку губами. — Так философствовать только, а от дела бегать? Что же, я мошка, что ли, ничтожная, последний, подлый муравей? — дико вскрикнул он, пробираясь сквозь гущину ветвей и, с скрежетом зубов, радостно топча встреченную муравьиную кочку. — Я не в счету, рядовой, коих тысячами шлют под пушки и в регистры, в историю не вносят? А она — и впрямь, что ли, Дашкова? Дудки, сударыня… Не добился я почестей, богатства, не на что вам фалборы, да парчи, да левантины и всякие дородоры выписывать, так вы меня и в спину, в спину!.. Проклятая модница, искусительница, дьявол в образе женщины-волшебницы… Ну тебя к дьяволу, с твоей красой и со всеми чертями! Не хочу я знать тебя… плюю, тьфу!

С дрожью от бешенства и жажды отпора и мести вышел Мирович на открытый лужок. Здесь стемнело. Только верхи прибрежных к Трубежу холмов были ещё пышно освещены. А на самой круче высокого, изрытого водомоинами взгорья стоял, весь залитый яркими лучами зари, Липовый Кут; трёхглавая на выгоне церковь, ряды белых, меж садами, хат, за церковью барская, теперь чужая, когда-то родная Мировичу, усадьба.

Долго смотрел Мирович на церковь, на гору и на село. Крест на колокольне погас. Сумерки покрыли посёлок и зелёные по Трубежу холмы и яры. Он не замечал комаров и мошек, кусавших ему руки и лицо, обернулся, хотел идти и вдруг судорожно, громко захохотал.

— Подлец я, жадный и низкий подлец! — болезненно, до слёз задыхался он. — Ропщу и сетую, — на что же? — что не отдают мне того, чего у меня и не было! деревушки, клочка земли! А он, далёкий, виденный мною затворник? Он — царственный узник? Его доля какова? И мне ли, мне ли сравниться с ним? У него был венец, царство — да какое! — и его свергли, заточили, держат под замком, взаперти… Ужас, люди, ужас!

Двое суток Мирович пропадал без вести. Наймит Данилы хотел уже о нём подавать явку комиссару. На третьи сутки вечером гость возвратился немытый, всклокоченный, с разорванной обувью, в грязи. Усталая, еле двигавшая ногами собака плелась за ним. Он жадно закусил хлебом с крынкой молока, бросил корку собаке, осведомился, возвратился ли Данило, мрачно посидел под навесом у порога и бросился на сено в шалаш. «Загулял с горя, пить стал по шинкам», — подумал о нём работник Данилы.