Однако вечером аббат Муре почувствовал себя настолько усталым, что отложил побег на следующий день. А наутро нашел новый предлог: он не может покинуть сестру на одну Тезу. Надо оставить письмо, чтобы Дезире отправили к дяде Паскалю. Дня три он каждодневно собирался написать это письмо. Листок бумаги, чернила и перо были приготовлены и лежали на столе в его комнате. А на третий день он взял и ушел, так и не написав письма. Вдруг взял шляпу и отправился в Параду, так, по-дурацки, точно одержимый, из покорности судьбе, как будто шел на барщину, от которой не знал, как отделаться. Образ Альбины еще более стерся в его памяти; теперь он его даже совсем не видел, а лишь подчинялся прежней своей воле, желаниям, которые ныне уже умерли в нем, но все еще продолжали двигать им. И он повиновался им всем своим замолчавшим, опустошенным существом.
Он вышел на дорогу, не таясь и не принимая никаких предосторожностей. Остановился на краю селения и поговорил с Розали, которая сообщила ему, что у ее ребенка конвульсии. Рассказывая об этом, она все смеялась обычным своим смехом, кривившим уголки ее губ. Затем он углубился в скалы и направился прямо к отверстию в стене. По привычке он захватил с собой требник. Путь был долгий, он соскучился, открыл книгу и стал читать установленные молитвы. А затем сунул молитвенник под мышку и вовсе забыл про Параду. Шел себе все вперед да вперед, думая о новой ризе, которую собирался купить взамен золотой парчовой, расползавшейся по швам. С некоторых пор он стал откладывать деньги, монетами по двадцать су, в расчете, что месяцев через семь у него наберется на ризу. Он поднялся уже довольно высоко, когда до него издали донеслось пение, напомнившее ему один из когда-то выученных им в семинарии гимнов. Пел какой-то крестьянин. Аббат Муре захотел вспомнить начало гимна, но не мог. Ему стало досадно, что у него так ослабела память. Когда же в конце концов он вспомнил гимн и стал вполголоса напевать понемногу встававшие в памяти слова, на душе его стало как-то сладостно. То был акафист богородице. Священник улыбнулся, как будто в лицо ему повеяло свежим дыханием его юности. Как он был счастлив в ту пору! Конечно, он еще и теперь мог быть счастлив: ведь он вовсе не стал взрослым, не вышел из отрочества. И он просил себе все тех же радостей: покоя и мира, какого-нибудь уголка в часовне, где бы под коленями его вдавился пол, да уединенной жизни, с милыми детскими забавами. Он забирал все выше и уже стал было петь тоненьким, как флейта, голоском, как вдруг увидел прямо перед собой брешь в стене.