– Так, – произнес Фонвизин, – ежели бог благословит, то двадцать шестого числа быть свадьбе.
Екатерина удивилась началу (даже вздрогнула).
– Helas! – воскликнул сын бригадира.
И началось… Пренебрегая телесною полнотой, Фонвизин живо двигался меж десяти высоких окон. Он обращал взор то в дали морские, где прибой рокотал в бурунах, то озирал зеленые кущи парковых дубрав; голос его звучал на разные лады, поражая слушателей:
– «О, Иванушка! – взывала бригадирша. – Жена твоя не будет ни таскаться по походам без жалованья, ни отвечать дома за то, чем в строю мужа раздразнили… – Жена! – отвечал ей бригадир. – Не все ври, что знаешь. – В перебранку вступался визгливый голос: – Да полно скиляжничать! Я кацабельна с тобой развестись, ежели ты еще меня так шпетить станешь…»
Смех за столом прерывался напряженным молчанием. За третьим актом возникла неизбежная пауза, которую гости Эрмитажа заполнили скорым писанием записок, их спустили на кухню, чтобы наверх подавали десерты – по вкусу каждого.
Фонвизин, держа в руке свиток рукописи, отдыхал.
– Вы устали? – радушно спросила Екатерина.
– Зачем жалеть-то его? – буркнул Никита Панин. – Добро бы он повар был, а писателей на Руси жалеть не пристало…
Наконец над пышным великолепием стола прозвучали последние слова пьесы: «Говорят, с совестью жить худо: а я сам теперь узнал, что жить без совести всего на свете хуже». При этом Панин обернулся к Елагину, погрозив ему пальцем:
– Слыхал, Перфильич, что чиновник твой заявляет?
– Удивительно! – зашумели гости. – Такую дурищу-бригадиршу пять актов слушаем, и еще давай десять – не заскучаем…
Окрыленный, выбежал Фонвизин в темноту вечернего парка и долго блуждал в одиночестве, среди затихших к ночи фонтанов, где его не поленился разыскать толстяк Никита Панин.
– Покорный ваш слуга! – сказал вельможа. – Осмелюсь предречь вам славу вечную и всероссийскую. Вы искусно преподали нравы наши, а ваша
Он взял с Фонвизина слово, что «Бригадир» будет прочтен перед цесаревичем Павлом. Колесо славы раскрутилось быстро: не было дома, куда бы не звали Дениса с его комедией, он стал известен вельможам высшего ранга, все его ласкали и баловали. Скоро в городе только и говорили об искусстве Дениса Ивановича, и даже на улице Фонвизину кланялись незнакомые люди, спрашивая:
– Уж не сынок ли вы Ивана Андреевича? Радость-то какова… Помню, навестил я вашего батюшку в Ревизион-коллегии. Принес ему громадную сахарную голову и с этой головой в ножки пал. А ваш батюшка (тоже шутник изрядный) сказал мне так-то: «Сахарная голова, пусть даже великая, не есть резон для того, чтобы тебе, сукину сыну, Сибири миновать… Мучайся!»