– Светлейший, продай-ка мне Васильково свое.
Потемкин сразу понял,
– Какое еще Васильково, матушка?
– Да могилевское. Что на Днепре… с мужиками!
Потемкин (если верить Платону Зубову, который здесь же и присутствовал) покраснел так, что мочки ушей сделались яркими, как рубины. Он ответил, что Васильково им уже продано.
– Кому же?! – удивилась Екатерина.
Потемкин единым оком оглядел сидящих за столом и выбрал самого завалящего камер-юнкера Голынского, которого видел сегодня чуть ли не первый раз в жизни:
– Вот он и купил у меня, матушка.
Екатерина с омерзением оглядела Голынского и спросила: с каких таких шишей он может позволить себе такую роскошь, если кафтан не знай на чем держится? Голынский, вконец растерянный, взирал на Потемкина, но тот выразительным миганием дал понять, что делать: Голынский, привстав, нижайшим поклоном как бы утвердил вранье светлейшего.
Платон Зубов выскочил из-за стола и убежал. Екатерина застала любовника в слезах, он рыдал как ребенок:
– Этот проклятый Циклоп… ненавижу, ненавижу!
Потемкин звал Голынского в Таврический дворец.
– Голыш… или как там тебя? – сказал он ему. – Слово не воробей: вылетит – не поймаешь… Василий Степанович Попов сейчас купчую составит по всем законам, и – владей!
– Чем отблагодарить мне вас за Васильково?
– Уйди вон! Видеть тебя не могу…
Но обиднее всего было отчуждение Державина.
– А ведь ты предал меня, Гаврила, – сказал Потемкин. – Не ищи благ там, где нет блага. И забыл ты завет ломоносовский: Муза не такова девка, чтобы ее прохожим насильничать… А ведь я не Шувалов, который Ломоносова с Тредиаковским лбами сшибал. Я ведь и не Зубов, который тебя с Эмином сталкивает на потеху себе. Достоинств творческих, спроси любого, никогда не унижал! Даже Ермила Кострова, что пьяным под забором валялся, я из грязи подымал, мыл его и причесывал, накормленным да чистеньким от себя отпускал…
Державин в делах карьеры был наивно прямодушен.
– Да ведь без милостивца-то как жить? – защищался он. – Опять же с Зубовым мы на Фонтанке домами соседствуем…