Шарлотта ухватилась за перила, с тревогой глянула на нее.
– Сейчас вечер. Вечер вторника, – сказала Эллисон.
На мгновение Шарлотта застыла, глядя на них во все глаза, раскрыв рот. Потом, громко щелкая задниками тапок, сбежала вниз и бросилась к окну возле двери.
– Боже правый, – пробормотала она, подавшись вперед, обеими руками схватившись за подоконник.
Она подняла засов, шагнула на крыльцо – в сумерки. Очень медленно, как сомнамбула, подошла к креслу-качалке, села.
– Господи, – сказала она. – И верно. Я проснулась, на часах было шесть тридцать, и я грешным делом подумала, что уже шесть утра.
Стало так тихо, что слышны были только сверчки да голоса с улицы. У Годфри были гости: на дорожке возле их дома стояла чья-то белая машина, а возле обочины – микроавтобус. С их веранды падал желтоватый свет, в котором клубились струйки дыма от барбекю.
Шарлотта взглянула на Гарриет. Лицо у нее было неестественно белое, все в испарине, а черные, огромные зрачки так расползлись, что полностью поглотили радужку, которая теперь теплилась голубым кольцом за черными кругами лунного затмения.
– Гарриет, я думала, тебя всю ночь не было, – она вся взмокла и хватала ртом воздух, будто тонет. – Девочка моя. Я думала, тебя похитили, думала, ты умерла. Маме сон плохой приснился и – ой, господи. Я тебя ударила, – она закрыла лицо руками и разрыдалась.
– Мама, пойдем в дом, – тихонько сказала Эллисон. – Пожалуйста.
Не нужно, чтобы Годфри или миссис Фонтейн видели, как их мать сидит на крыльце в одной ночнушке и рыдает.
– Гарриет, поди ко мне. Ты меня теперь никогда не простишь, да? Мама у тебя чокнутая, – всхлипывала она, поливая слезами макушку Гарриет. – Прости, пожалуйста…
Мать так притиснула Гарриет к груди, что той пришлось неловко скрючиться, и теперь она изо всех сил старалась не вырываться. Воздуха не хватало. Где-то наверху мать плакала и захлебывалась в кашле, будто выброшенная на берег жертва кораблекрушения. Розовая ткань ночнушки была у нее прямо перед глазами и с этого ракурса даже и на ткань была не похожа – просто сетка из грубых, разлохмаченных ниток. Интересно. Гарриет прикрыла один глаз. Нет розового. Открыла оба глаза: есть розовый. Она стала то так, то этак прищуриваться, глядя, как оптическая иллюзия возникает снова и снова, но тут крупная слеза – просто непомерно огромная – шлепнулась на ткань и расползлась по ней пунцовой кляксой.
Вдруг мать ухватила ее за плечи. Лицо у нее лоснилось, от кожи пахло кольдкремом, а глаза стали чернильно-черные, чужие, как у акулы-няньки, которую Гарриет видела в океанариуме, когда они ездили на побережье.