Две дальние комнаты вмещали несколько иную публику. Там толпились не бродяги, а потрепанные старые и непомерно разукрашенные шлюхи, девчонки четырнадцати лет нахальнейшего вида, с синяками под глазами и с бледными приметами туберкулеза, и местные хлюсты в тяжелых кольцах с поддельными камнями и в пальтецах поавантажнее, чем у посетителей первого зала. В пряной кутерьме мелькали разряженные дамы и господа во фраках: наведываться в «Шато-Руж» становилось модно, сулило неизведанные эмоции. Поздно вечером, выходя из театра, они подкатывали в каретах. Париж упивался уголовной романтикой, а хозяин, кажется, даром пускал к себе мазуриков и даже давал им бесплатную выпивку, на радость солидным буржуа, с которых за тот же самый абсент драли вдвое.
В «Шато-Руж», по указанию Рачковского, Симонини разыскал некоего Файоля, по профессии торговца зародышами. Этот пожилой человек, завсегдатай «Шато-Руж», расходовал на восьмидесятиградусный арак все, что зарабатывал за день хождением по госпиталям за эмбрионами и недоносками, которых перепродавал студентам медицинского факультета. Он испускал такую вонь алкоголя и мертвечины, что вынужден был сидеть особняком даже и в тамошнем зловонии. Но о нем говорили, что у него полно знакомых среди студентов, особенно среди вечных студентов, тех, кто обычно поглощен попойками, а не исследованием зародышей и в принципе не против устроить кавардак, как только предоставится оказия.
Оказия как раз была. Случаю заблагорассудилось, чтоб именно тогда народ Латинского квартала сильно озлобился на старого долдона сенатора Беранже, так называемого Непорочного Папулю. Тот как раз внес на обсуждение законопроект об оскорблении общественного вкуса, и были первые наказанные, естественно – из студентов. Папуля обратил острие закона против некоей Сары Браун, которая, полуголая, полногрудая (и, разумеется, потная… – с ужасом дорисовывал Симонини), выступала в соседнем заведении
Студентов лучше не задевать, не замахиваться на бесхитростные их зрелища. Та группа, в которой имел влияние Файоль, постановила: устроить ночью кошачий концерт под окнами у сенатора. Осталось только выведать, на какую ночь назначена вылазка, и устроить так, чтобы поблизости от тех окон оказались по своим делам любители помахать кулаками. За совсем невысокую плату Файоль взял организацию на себя. Симонини только передал Эбютерну, в который день все произойдет и в каком часу.
Как только студенты загалдели, подоспела ватага не то солдат, не то жандармов. На всякой долготе и широте ничто не бесит молодежь так, как полиция. Тут сразу и булыжники в воздухе, и угрожающие крики, и – будто по заказу – первый же выстрел дымовой шашкой, выпущенный одним из солдат чисто для острастки, угодил в глаз бедняге, проходившему по переулку. Вот и труп, а что еще надо. Натурально, пошли строиться баррикады. Вспыхнуло настоящее восстание. Были введены в действие бойцы Файоля. Студенты стопорили на ходу омнибусы, вежливо просили пассажиров освободить места, выпрягали лошадей и переворачивали повозки. Образовывались баррикады. Тут наскакивали другие сорванцы, поджигали весь завал. За совсем недолгое время заварушка превратилась в мятеж, а мятеж обещал перейти в революцию. Первые страницы газет были заняты этими новостями, никого уже не волновала Панама.