Было уже совсем поздно, когда солдаты утихомирились; кто-то свернулся калачиком прямо на полу, кто-то в полном облачении заснул на стульях или на диванах. Пандура с бутылкой чистого как слеза шнапса сидел у темного, потрескивающего от холода окна и смотрел в ночной сад, раскинувшийся под неестественно бледным светом луны: лужайки были укрыты снегом и льдом, голые и черные ветви деревьев походили на плетки, застывшие от стужи в огромной невидимой руке. Обер-лейтенант Оберкофлер, давно уже наблюдавший за Пандурой, поднялся с кресла, приблизился к вахмистру и положил ему руку на плечо, — жест совершенно непривычный и в общем-то невозможный, — и хрипло произнес: «Иди спать!» — В голосе звучали дружелюбные нотки, а хрипота — так это от долгого молчания. Пандуру словно дернуло электрическим током, однако его удивление было наигранным, ведь на самом деле он, сидя у окна, ждал, что Оберкофлер к нему подойдет.
Пандура (происходивший, кстати, из дворян, фон Пандура) и Оберкофлер были знакомы уже давно. Вскоре после начала войны они оказались в немецкой армии в одной и той же части. Однако в прямом подчинении один у другого очутился не сразу, а после переформирований полка, связанных с большими потерями в боях. До этого они долгое время присматривались друг к другу, то при раздаче пищи на полевой кухне или при оглашении приказов по полку, то во дворе казармы или в поезде, идущем в Вену, где они однажды случайно оказались вместе, получив краткосрочный отпуск с фронта. К их знакомству, — если это можно так назвать, ведь они только замечали друг друга, — примешивались определенная осторожность и противоречивое чувство, — ведь один был офицером, а другой относился к нижним чинам.
Однажды Пандура, — дело было во время марша по Украине, года два назад, если считать от событий под Ольштином, — так вот, Пандура чуть отстал от колонны на улице какого-то пыльного городка и остановился перед витриной магазина, потому что в ней, словно напоминание о другой, прошлой жизни, была выставлена пара ботинок. В отражении витринного стекла он увидел, как обер-лейтенант Оберкофлер тоже остановился посреди улицы и пристально и долго смотрит на него. Позднее, — во всяком случае, так объяснял себе Оберкофлер, — оправданием такому вниманию к Пандуре послужило то, что тот был его земляком, из Вены, ведь по большому счету в Пандуре не было ничего такого, что могло бы вызвать к нему интерес.
Собственно, было в облике Пандуры что-то скользковатое, в его широкой и смуглой физиономии, почти округлой, в его полноватой приземистой фигуре, в его походке вразвалочку. Выправка у него была нарочито никудышная. Но в бою он был решителен. Да, Пандура был храбр, и при этом был человеком жалостливым. Немолодые, умудренные опытом солдаты, у которых дома остались семьи, считали его чудаком. Во время этих своих вспышек отчаянной храбрости он весь словно менялся: как будто лев сбрасывал с себя ослиную шкуру. Лучше не скажешь, — думал Оберкофлер. В такие минуты Пандура словно уменьшался в росте, сжимался как пружина, все в нем словно затвердевало, как камень; и в то же время он был легок и подвижен, как стрелка компаса, — но при этом было ясно, что его не остановить. Во время наступления он был словно надежный щит, за которым можно было укрыться.