Профессора Зауэра я не увидел, но дам было много. Во втором ряду передо мной (дамы там расположились удивительно мудро — спиной к подиуму) сидела госпожа Г., у нее были длинные локоны, и она трясла ими; возле нее сидела дама, которая, как ты мне объяснил, была госпожой Хольцнер{187} (но эта была молодая). В ряду перед нами ты показал мне и других таких владетельных учениц с Господской улицы. То есть все такие учились, стало быть, у тебя. В другой части зала я увидел, среди прочих, и Оттлу, с которой незадолго перед этим спорил о твоих лекциях (именно о ее нежелании приходить на них, но вот, значит, она, к моему удовлетворению, все же пришла, причем очень скоро).
Везде говорили о Гесиоде, даже там, где просто болтали. Меня несколько успокоило то, что при нашем появлении выступавшая усмехнулась и, найдя отклик в аудитории, долго еще не могла справиться со своей смешливостью. При этом, правда, она не прекращала правильно переводить и объяснять.
Когда она закончила свой перевод и ты должен был приступить собственно к чтению лекции, я наклонился к тебе, чтобы тоже почитать в твоей книге, но к моему величайшему изумлению увидел, что перед тобой лежит только какой-то грязный, замусоленный рекламный проспект, и, следовательно, греческим оригиналом ты — Боже правый! — «владеешь». Это выражение пришло мне на помощь из твоего последнего письма. Но тут — возможно, потому, что я понял: при таких обстоятельствах следить за тем, как дело пойдет дальше, я уже не смогу — все сделалось менее отчетливым, ты стал немного походить на одного моего давнишнего соученика (которого я, кстати, очень любил, который потом застрелился и который, как мне теперь пришло в голову, тоже имел небольшое сходство с выступавшей ученицей), то есть ты изменился, и началась новая лекция, менее конкретная, — о музыке; ее читал маленький черноволосый краснощекий молодой человек. Он был похож на одного моего дальнего родственника, химика и, по всей видимости, сумасшедшего (показательно для моего отношения к музыке).
Вот такой был этот сон, все еще далеко не достойный твоих лекций; сейчас иду ложиться, чтобы увидеть, может быть, более убедительный сон о них.
[Цюрау, середина — конец октября 1917 г.].
Дорогой Феликс, я не выбираю специально таких дней, чтобы писать тебе, и не всегда они такие, но сегодня я снова в полном упадке, неуклюж, тяжелобрюх — и даже хуже, таким я был в разгар дня, а теперь, после общего ужина (Оттла в Праге), пал еще ниже. Ко всему этому я сейчас обнаружил, что после сегодняшней большой уборки, за которую я так благодарил, в стекле лампы снизу образовалась дыра, и даже после того как я закрыл ее деревяшкой, в нее просачивается воздух, и пламя мерцает. Но, может быть, все это как-то располагает к писанию писем. Деревенская жизнь была и остается прекрасна. Дом Оттлы стоит на рыночной площади, и когда я смотрю в окно, я вижу еще один домишко на другой стороне площади, но за ним — уже чистое поле. Наилучшее место для того, чтобы перевести дыхание — в каком угодно смысле. Что касается меня, то хоть я и продолжаю пыхтеть (во всех смыслах, и менее всего — телесно), но в любом другом месте задохнуться мне было бы проще, каковой процесс, впрочем, может, как мне известно из опыта моей деятельности и бездеятельности, тянуться годами. Мои связи с людьми здесь так непрочны, словно это вообще уже не земная жизнь. К примеру, встречаю сегодня вечером на темной деревенской улице двоих людей, мужчин ли, женщин или детей — не знаю; они здороваются, я отвечаю; может быть, они узнали меня по очертаниям плаща — я и при свете дня скорей всего не знал бы, кто они, во всяком случае, по голосам я их не узнал (когда люди говорят на диалекте, это, похоже, вообще невозможно). Они уже прошли мимо, но тут один из них поворачивается и кричит: «Господин Герман (так зовут моего зятя, чье имя, таким образом, перешло ко мне), цигареток не имемте?» Я: «К сожалению, нет». И это — всё; слова и ошибки отошедших. Для меня — в том состоянии, в каком я пребываю — ничего лучшего и не может быть. То, что ты подразумеваешь, говоря о «проникновении» «встречного желания», я, как мне кажется, понимаю; это — из проклятого круга психологических теорий, которых ты не любишь, но на которых ты помешан (и я, очевидно, тоже). Естественные теории неправы так же, как и их психологические сестры. Это, однако, не затрагивает решения вопроса о возможности излечить этот мир, исходя из одной точки. Лекцию о Шнитцере{188} я бы с удовольствием послушал. То, что ты о нем говоришь, очень верно, но все же таких людей легко недооценить. Он совершенно безыскусен, поэтому замечательно откровенен и поэтому в качестве оратора, писателя, даже мыслителя, то есть там, где у него ничего нет, не то что «несложен», как ты выражаешься, а попросту туп. Но встань напротив него, попробуй окинуть взглядом его — и его воздействие, — попытайся на миг приблизиться к направлению его взгляда, и ты увидишь, что с ним не так просто разделаться. Моя книга действительно могла бы быть интересна, я тоже хотел бы ее прочесть — она стоит где-то на небесных стеллажах. Но чтобы ее преподносили в дар на 77-летие какой-то 77-летней старухи (разве что ее правнук: «Я маленький, и подарок мой маленький…»), чтобы от этого вскипела кровь рода Клемансо, чтобы гофрат{189} пришел к какому-то окончательному решению, не подняв указующего перста (каковое обстоятельство, кстати, с несомненностью доказывает, сколь глубокое презрение он питает ко всему этому делу) — все это уже слишком, это ошибка. К гофрату я всегда питал особое уважение, и не потому, что я, сколько помнится, очень бледно у него выглядел, а потому, что он, в отличие от других, которые вечно давили на подиум всем весом своей обстоятельности, являл нам лишь чистый, пятью штрихами очерчиваемый контур, то есть, должно быть, скрывал свои глубинные намерения, и перед ними некоторым образом преклонялись. Три курса? А разве на пол ставки в неделю для них вообще хватит времени? Это слишком много, ведь этого почти хватило бы, чтобы целиком заполнить жизнь преподавателя гимназии. Что думает об этом Макс? Предложение о чтениях, которое ты сделал старшим школяркам, было, возможно, несколько непедагогичным, то есть попросту пугающим, вот они со всей своей девичьей энергией и сплюснули твою прежде гигантскую фигуру до масштабов «Молодой Германии»{190}, которая и тебе вовсе не так чужда, как ты вынужденно жалуешься. Кстати, со следующего месяца начинает выходить журнал «Молодая Германия», издание Немецкого театра, редактор Корнфельд{191}. А «Дер Менш»{192}? Хотя объявление несколько косматое и взъерошенное, но тем не менее, может быть, и неплохое дело. Ты о нем совсем не упоминаешь. Большой привет тебе и жене. Франц.