Каждую ночь Уинтерборн тащился из окопа в окоп по своему огромному участку, проверяя, все ли на местах. Однажды утром, когда уже рассвело, он пошел проверить секреты, даже не пытаясь урвать хоть час для сна, словно чуял неладное. Постов было четыре, они укрывались там, где когда-то была передовая, отделенные один от другого расстоянием примерно в сотню ярдов. На третьем посту он увидел только шесть винтовок, приставленных к стенке окопа, и – ни души. Всех захватили в плен подкравшиеся втихомолку вражеские разведчики, а ведь было уже совсем светло! Вероятно, все спали. Взбешенный Уинтерборн велел вестовому привести смену, а сам остался на страже. Вестовой пропадал целую вечность, а вернувшись, робко доложил, что сержант отказался прийти. Уинтерборну совсем не хотелось, чтобы о захваченном в плен отделении узнали на других постах: еще перепугаются все насмерть. Оставлять на посту вестового было бессмысленно – едва дождавшись, когда командир повернется к нему спиной, он наверняка побежит на другие посты и поднимет панику. Уинтерборн поспешил назад; оказалось, вестовой передал его распоряжение до того путано и бессвязно, что сержант попросту ничего не понял и велел переспросить ротного и вернуться с точным и ясным приказом. Конечно, подполковник и на этот раз обвинил в случившемся Уинтерборна и опять пригрозил военно-полевым судом. Тот стал возражать, они разругались, и после этого батальонный начал преследовать Уинтерборна с удвоенным пылом. Когда, проведя первые три недели на передовой, рота получила четыре дня отдыха, Уинтерборн был уже совсем подавлен и измучен, – он и не думал, что можно до такой степени вымотаться. После нескончаемых окриков и топтанья в темноте, разведя всех по квартирам, он как подкошенный свалился на свою парусиновую койку. Он проспал четырнадцать часов подряд.
Несомненно, Уинтерборн слишком принимал все это к сердцу, все казалось ему трагедией. Положение, в которое он попал, жестоко обостряло грызущую его болезненную тревогу. Судьба, всегда склонная к злым шуткам, как нарочно, поставила его в такие условия, что он непрестанно терзался душой и телом, выбивался из последних сил – и все впустую. Быть может, ему просто не повезло, потому что по алфавиту он оказался в конце списка и послали его в батальон, так скверно сформированный и отданный под команду такого бурбона. Офицерскую школу мы кончили почти одновременно; но у меня дело шло довольно гладко, а на него валились все шишки. Его одолевали мрачные раздумья, все казалось беспросветным и безнадежным: личная жизнь пошла прахом, в армии его положение – хуже некуда, союзные войска снова и снова отступают, и похоже, что война будет длиться вечно, и даже если он уцелеет, никогда у него не хватит сил начать новую жизнь. Да еще его сразу опять послали в М., с которым для него неразделимы были такие трагические воспоминания, и оттого вдвое трудней было обуздывать издерганные контузиями нервы. Бессонница, неотвязная тревога, потрясения, лихорадка, которая возобновилась, едва он вернулся на фронт, безмерная усталость, вечно подавляемый страх, – все это привело его на грань безумия, и лишь гордость и привычка владеть собой еще помогали ему держаться. Он потерпел крушение, и его кружило, как щепку, в бешеном водовороте войны.