Но до возвращения из рейса нам еще три месяца, а до встречи в городе несколько лет, и пока что мы с ним таскаем тяжелые мешки, и основную тяжесть работы он берет на себя, и я ему благодарен. Все же тягаться мне с молодыми поздно.
Спина и ноги ноют. Хотя и втянулся я в работу на траулере, а все же такие вот разгрузочки достаются нелегко. И мешки эти, черт бы их побрал! По центнеру.
Сколько было таких разгрузок — уже и не помню, со счета сбился. Идут, бегут денечки. Вроде бы и тянутся долго, пока на вахте стоишь, но, оказывается, текут быстро. Вахта, сон, вахта, а там — шкерка, разгрузка, погрузка... Глядь — неделя проскочила. И уже опять забиты трюмы мороженой рыбой и мукой, и опять Фомич ищет по океану базу. Базу, базу! Выгружаться надо, чтобы освободить трюмы для новой рыбы, что гуляет где-то тут в океане, не догадываясь, какая участь ей уготована.
Лежу, отдыхаю после разгрузки.
Гляжу на богатыря на картинке, что похож на моего отца, и вдруг меня как кипятком ошпаривает. Какое сегодня число? Вскакиваю, кидаюсь к календарю, что наклеен у меня над маленьким столиком. Так и есть! Сегодня же день рождения моего отца! День, который мы всегда справляли как двойной день его рождения. В этот день отец родился и в этот же день бежал из-под расстрела, когда колчаковский военно-полевой суд приговорил его к смертной казни.
Рассказывая об этом, он всегда говорил, что забыл тогда про свой день рождения — не до того было.
«Мне смерть выносят через расстрел, а я стою и думаю: «Чо это у него в руках такое — хреновника какая?» А он сидит и этой хреновинкой себе ноготки подпиливает. Попилит, попилит и отставит от глаз — повертит, полюбуется ногтями и опять подтачивает. Ножку на ножку аккуратненько так закинул, сапожки начищены — аж сверкают лоском, и сам весь как с картинки — такой весь лощеный и портупеей перетянутый. И ногтями занят больше, чем трибуналом. Я потом такую пилку в городе видал, в парикмахерской. Там барышням ноготки подпиливают. Рашпилек такой махонький. Рашпилек как рашпилек, токо насечка помельче, он бархатным называется, такой рашпилек. А когда меня приговаривали, я тогда в первый раз такой господский инструмент увидал. И шибко меня диво взяло: мужик, а ногти подтачивает! Мне смерть выносят, а я как ополоумел все одно. Будто и не мне приговор читают, а кому-то другому, и с того офицерика глаз не спущаю. Поди, и впрямь я тогда не в себе был».
А под трибунал отец попал так.
После тифа, еле живой, вернулся он в девятнадцатом году на Алтай. «Подчистую комиссовали», — рассказывал отец. Это было уже после Алжира, после того как он с товарищами прошел пол-Европы, после Кавказского фронта, где он подцепил малярию и болел ею всю жизнь, и после Самары, где свалил его тиф. Отбредил в беспамятстве, отвалялся в тифозном бараке среди умирающих, поднялся на ноги и — скелет скелетом! — вернулся домой. Едва доехав в переполненных вагонах до Сибири, добрался на попутных до родной деревни и опять свалился в жарком бреду.