Лева Алябьев — несуразный и пьяный мой товарищ по рыбалке. Когда-то я был у него бригадиром. Мало ли кем доводится быть в этой не совсем понятной жизни. Лева жил тогда в поселке с семьей, жил в свои двадцать с чем-то ненатужно и весело, пока ветры перемен не потушили жизнь в корпусах завода, не разбросали его рабов и героев по другим местам и весям, иные же легли в сырую землю на несколько разросшемся за эти годы кладбище, опившись почти что дармовой водки, что стала по цене вровень с пивом и минеральной водой, а пиво скоро и пить-то станет некому. Много семей порушилось в поселке, не устояла и Левина, и подался он в город, в общежитие монтажников. Я остался на развалинах промышленного карлика, бывшего когда-то кривоногим и злым, но все же крепким и сноровистым. Раньше мы делали кое-что для обороны, теперь гоним некоторый ширпотреб. Я прошел здесь блистательный путь от главного механика до слесаря, и теперь мне все до фени. Одно из приоритетных направлений у нас — ледобуры. Обезумевшие от тщеты мужики круглый год сидят на водоемах. Зимой с нашим инструментом. Те, что делают в Питере, дороже и хуже. Наши — мечта. Понятное дело, у нас с Левой нет проблем в этом плане. Он приезжает каждую пятницу вечером, и рано утром в субботу мы движемся на Щучье.
Алябьев уже покидает вагон, фонари тиражируют его тень, теплый ветер новой весны носит последнюю поземку, путается под ногами, утихает и вновь пробует на прочность тертый полушубок. До моего дома от станции минут десять, и Алябьев уже в подъезде, опасливо жмет на кнопку вызова лифта, как-никак, восьмой этаж рано поутру — фильм ужасов… Все в порядке — лифт работает. Дверка хлопает, кабина поднимается выше, вот и моя дверь, обшитая светлой рейкой. Лева выносит на площадку рюкзачок, который снял по пути, бур. Лифт у нас легендарный. Его работа сопровождается гулом, подобным старту космического корабля. И это начало начал. Примерно на полпути гул прерывается, разорванная пелена сна смыкается было, но повторяется гул и замирает снова. И я засыпаю окончательно, звонков в дверь уже не слышу. Звонки эти пропадают где-то в глубинах моего сна, обретают плоть, превращаются то в мягкие большие игрушки, похрюкивающие над ухом, то в птиц, кружащихся над зелеными лугами и поющих сладкоголосые песни, а то приходят иные химеры, пока наконец звук не отделяется от призрачных спутников моих ночных кошмаров, не становится самим собой, не пробивает спасительную пелену. Я просыпаюсь, когда Алябьев начинает выбивать на кнопке звонка спартаковский ритм. Я встаю, в одних трусах подхожу к двери, гляжу в глазок. Вот он стоит, похмельный и готовый к делу. Я открываю дверь.