Это был первый военный переворот в моей жизни. Хрущева тоже отстранили от власти путем заговора, но тогда все решилось где-то в верхах, в тайных дворцовых покоях, народу просто сообщили результат. Теперь же циничная акция разворачивалась на наших глазах.
Я бросился к телевизору. Работала лишь одна программа — официальная. Бесцветные дикторы бесцветными голосами зачитывали бесцветное обращение новых правителей — колер переворота был грязно-серый.
Я позвонил приятельнице, живущей окнами на Кутузовский проспект. Она ответила — да, танки. Вот уже несколько часов идут танки. Все к центру Москвы.
О чем я думал в тот момент, расскажу позже. Сперва — что я делал. А сделал я вот что: вернулся в комнату, сел за машинку и написал еще десяток фраз в повести о любви. Наверное, это был мой профессиональный протест, своеобразный акт утверждения писательской независимости: я не хотел, чтобы подонки, неожиданно защелкнувшие наручники на запястьях у великой страны, выбили меня из рабочего ритма.
Потом я вынул листок из машинки, закрыл ее и стал приводить в порядок собственные мысли, которые вспыхнули почти одновременно, сразу после Ольгиного звонка.
Мысли были приблизительно такие.
Первая — как все просто! Дюжина партийных аппаратчиков нажала на свои тайные кнопки — и нет у страны президента, и нет свободы, и нет достоинства, и нет будущего: через год-другой эта корыстная банда, конечно же, прогорит, но и от могучей некогда страны останется только выжженная, вытоптанная, разграбленная территория.
Вторая мысль была — какой же я дурак, что не отослал тебе рукопись сразу же! Хоть книга была бы — книга, в которую мы оба вложили так много труда. Теперь ты рукопись уже не получишь, а Улла не переведет: у всех заговорщиков один сценарий, первое, что они захватывают, это почта, телеграф и телефон.
Третья — что я вряд ли когда-нибудь увижу тебя, Ивонну, Мику, Рольфа, Паскаля, Гражину, Рика, Элен, Урзулу, что все мои друзья "по ту сторону" теперь отрезаны от меня навсегда: я был уверен, что государственная граница моей страны сразу же превратится в тюремную стену.
И еще — безумно жалко было Горбачева. Ведь как хотел вытащить страну из векового унижения, из неволи и нищеты, как удачливо вел тяжелый грузовик по краю пропасти — и вот не вышло, не вписался в поворот.
Был ли страх?
Нет, не было. Не потому, что я такой смелый, а потому, что уже жил при диктатуре и точно знаю, что и при диктатуре — живут. Ну что ж, значит, снова придется — мимо системы. Горько, больно, тошнотно, ведь уже глотнул свободы, но сбить себя с ног не дам. Разумеется, намного трудней станет печататься — зато здорово прибавится времени, чтобы писать.