В этом году Энни окончила школу, и я почувствовала, как у меня внутри неожиданно что-то щелкнуло. Как переключение скоростей на велосипеде: сначала странное чувство потери контроля, а потом все встает на свои места. Тихий голосок в голове зашептал: «Тебе сорок шесть лет. Если не уйдешь сейчас, то когда? И вообще, какой пример ты подаешь Энни? Она бы хотела видеть тебя счастливой».
Энни восприняла все иначе.
– Так ты все это время жила во лжи? Притворялась?! – возмутилась она, когда я сообщила новость, отчаянно стараясь подать все это как «осознанное расставание» в стиле Гвинет Пэлтроу (громко сказано, конечно).
Мне не хватило духу рассказать ей об измене Стива, поскольку это все взрослые проблемы и унизительная история лично для меня. И потом, это тоже не только причина нашего расставания, но и один из его симптомов. К тому же, несмотря ни на что, он всегда был замечательным отцом. Поэтому я сказала:
– Мы единодушны в нашей любви к тебе, Энни. Это самое важное.
Я не лукавила. Но, когда я попыталась ее обнять, она меня оттолкнула.
– Почему ты меня не предупредила? Знаешь что, мам? Вот так всю жизнь. Ты такая: «Ля-ля-ля, все прекрасно, просто не задавай лишних вопросов».
Я вздрогнула, почуяв, что задела какую-то другую струну, поглубже. Скрытую жилу обиды, которая намного обширнее, чем наше со Стивом расставание.
– И все это такая хрень.
На следующий день Энни сбежала в Девон к моей матери, чтобы поплакаться на сочувственном бабулином плече.
– Сейчас она лежит на диване, ест мое домашнее карамельное мороженое и пересматривает «Девчонок» по телевизору, – успокоила меня мама, когда мы созвонились вечером. – Конечно, она тебя не ненавидит! Да нет же, прекрати, Сильви! Ты чудесная мать. Просто для нее это потрясение. Она чувствует себя обманутой. Ей нужно время, чтобы переварить новости. Как и нам всем, – добавила она, и я восприняла это как шпильку в свой адрес.
Маму я тоже не предупредила. Мы обе привыкли сообщать сложные новости только тогда, когда это необходимо. Яблочко от яблоньки недалеко падает.
– Пусть этим летом отдохнет у моря. Я за ней присмотрю, не волнуйся. А вот кто позаботится о тебе?
Я рассмеялась и сказала, что сама в состоянии о себе позаботиться. Да, однозначно. Но после долгих лет в браке мне еще предстояло выяснить, кто я такая.
– «Кто ты такая»? – тихо повторила она после нескольких секунд многозначительного молчания и быстро сменила тему.
Энни очень скоро устроилась на работу и нашла себе парня. По телефону она часто говорит – не вполне убедительно, – что там плохо ловит сеть, и обещает перезвонить позже, но так и не перезванивает. Если я спрашиваю про нового парня – она по нему с ума сходит, если верить маме, – Энни тут же заканчивает разговор, как будто я лишилась права на доверительные беседы. Можно мне с ним познакомиться? Тишина. Когда она вернется в Лондон и заглянет в мою новую квартиру? «Скоро, – говорит она с приглушенным смешком, как будто этот самый парень сидит сейчас рядом с ней, уткнувшись носом ей в шею. – Мне пора. Люблю тебя. Да, я тоже скучаю, мам».
По крайней мере, ей весело, думаю я, паркуя машину на моей новой улице, далеко не такой приятной, как старая, и доставая коробку из багажника. Я уже слышу летний пульс многоквартирного здания. Из открытых окон, перекрывая друг друга, доносятся возгласы детей, собранных где-то вместе, хип-хоп, болтовня спортивного комментатора по радио – «Гол!» – и голос оперной певицы, во все горло отрабатывающей гаммы где-то на третьем этаже. За мной лениво наблюдает стайка подростков в толстовках с капюшонами. Прислонившись к стене, изрисованной граффити, они покуривают траву. Я широко улыбаюсь им, показывая, что меня не так-то легко запугать, и решительно преодолеваю четыре лестничных пролета с увесистыми остатками своей замужней жизни в руках.
Такие многоквартирные дома риелторы называют «стильный индастриал» – смесь государственных и частных квартир с бетонными тротуарами и балконами с видом на канал Гранд-Юнион. Моя квартира – две маленькие спальни, та, что получше, уже приготовлена для Энни, но до сих пор не использована по назначению – принадлежит моей понимающей старой подруге Вэл и обычно сдается на «Эйрбиэнби». Просто мечта: безупречные розовые стены, увешанные рамками, как в галерее, побеленные половицы в стиле «сканди», берберские коврики и огромные, неубиваемые растения с глянцевыми листьями. И, что особенно важно, квартира находится всего в паре остановок метро от нашего старого дома, так что Энни легко сможет перемещаться между мной и Стивом, как ей угодно. Если, конечно, захочет.
Я бросаю коробку на пол. Жаль, некому крикнуть: «Поставь чайник!» Тишина преследует меня, как кошка мышку. Я включаю радио и распахиваю стеклянные балконные двери, раскинув руки и запрокинув голову, представляя себя героиней французского фильма. В комнату врывается шум города, запах канала и дизеля и пропитанная пивом жара, так свойственная концу июля. Я подставляю лицо солнцу и улыбаюсь. У меня все получится.
Хотя прошел уже месяц, вид с балкона по-прежнему для меня в диковинку, будто большой серый Лондон распахнул свое зеленое сердце и впустил меня в него. Пейзаж цвета чая матча – городское шоссе для стрекоз, бабочек и птиц. Есть и другая занятная фауна: особь слегка за тридцать, любит шляпы, по вечерам играет на гитаре и поет – фальшиво и, как ни странно, ни капли не стесняясь – на палубе своего нэрроубота[3]. Еще здесь живет цапля. Я, недавно покинувшая собственное гнездо, чувствую странное духовное родство с этой невзрачной городской цаплей – неловкой, но упрямой и далеко не желторотой птицей – и невольно вижу в ней символ своей новой свободы. Сегодня она пока не заглядывала.
Я опираюсь локтями на перила. Мои темные кудри начинают пушиться, а мысли неустанно дергаются вперед, как стрелка часов; устремляются к работе, потом к вопросу о том, во сколько допустимо выпить бокал вина, чтобы не было уж слишком рано, а потом к Энни. Перед мысленным взором встают картины. Вот мама шагает по пляжу, усадив малышку Энни к себе на плечи. Вот Энни свернулась в клубочек на диване, точно зверек, в гнезде из подушек, обложенная гаджетами; ее веснушки, оранжевые как хурма, не повторит никакая кисть визажиста. Я скучаю по этим веснушкам. Скучаю по ней. И я до сих пор отчетливо помню, как будто это было пару часов назад, как я ощупывала подушечкой пальца ее первый зубик, еще скрытый под воспаленной алой десной и рвущийся наружу.
Краем глаза я замечаю, как цапля, моя птица свободы, спускается на берег канала и замирает, точно статуя. Я улыбаюсь ей. У меня звонит мобильник. Увидев незнакомый номер и подозревая, что это спам, я сбрасываю. Звонок повторяется.
– Алло… Простите?.. Да, Сильви. Сильви Брум… Что? – У меня перехватывает дыхание.
Цапля распахивает огромные крылья и не двигается, застыв в стремлении к полету. Время замедляется. Слова «несчастный случай» занозой вонзаются в запекшийся лондонский день. А потом в воздухе раздается плеск крыльев, и все – моя цапля улетела.
3 Рита
3
Рита
С ЗАРОСШЕЙ ОБОЧИНЫ выскакивает фазан, и Рита вздрагивает. Она ждет, пока птица благополучно скроется в лесу, и только потом въезжает в ворота особняка Фокскот. И тут же морщится от царапающего металлического звука. Остается лишь надеяться, что Джинни его не услышала. Пусть первый день пройдет гладко, безо всяких дурных знамений.
– Машина сказала «ай», – объявляет Тедди с заднего сиденья. Он вытянулся во всю длину, уложив голову на колени старшей сестре и уперев босую ногу в стекло. Расстегнутые лямки его комбинезона раскачиваются из стороны в сторону. Почти всю дорогу Тедди дремал, в то время как Гера не теряла бдительности, набив щеки «Блэк Джеками»[4]. – Но не волнуйся, Большая Рита. В этот раз ты поцарапала ее с другого бока. Теперь с обеих сторон будет поровну, – мило добавляет он.
Рита поворачивается к Джинни.
– Простите, пожалуйста. – Главным образом за то, что она согласилась втайне вести журнал для Уолтера. Только сказать об этом нельзя.
Джинни пожимает плечами и улыбается. Это первая искренняя улыбка за весь день, как будто ее радует новая царапина на машине мужа. Рита не понимает, что творится между супругами Харрингтон. Каждый раз, когда ей кажется, что она поняла, появляется что-нибудь, что переворачивает все с ног на голову. Как тот нож.
Через два дня после пожара Джинни призналась, что спрятала от Уолтера вещи, предназначавшиеся умершей малышке, – он запретил «любые напоминания» о ней – под кроватью и теперь боялась, что больше никогда их не увидит. Рита тут же предложила за ними сходить. Она не понаслышке знала, что воспоминания нужно оберегать, как редкие драгоценности: такие маленькие, но такие бесконечно значимые.
По тонкому слою пепла Рита на локтях заползла под супружеское ложе Харрингтонов, зацепившись за край хохолком на макушке, и в конце концов нашла нежно-розовый вельветовый мешочек для обуви, плотно набитый вещами: одеяльце, кружевные пинетки и серебряная погремушка от «Тиффани», с которой малышке так и не довелось поиграть. Но, когда Рита уже начала вылезать и чуть не застряла – опыт показывал, что выбраться из неудобного положения бывает намного сложнее, чем попасть в него, – то заметила кухонный ножик, подоткнутый под матрас прямо на уровне подушки, будто ждущий, когда рука Джинни свесится с кровати и схватит его. Мысль об этом до сих пор пугает Риту. Неужели Джинни чувствует себя в опасности в присутствии мужа? Неужели Уолтер причинял ей боль? Он сам сказал бы, что у нее паранойя, а нож – это еще один тревожный признак трагически помутившегося рассудка, болезни, которая тенью легла на всю семью. Но так сказал бы Уолтер.