Жили мы в южном, то есть старом, районе города. Я и поныне знаю Женеву лучше, чем Буэнос-Айрес, это легко объяснить тем, что в Женеве нет двух похожих перекрестков и ты быстро научаешься различать местность. Каждый день я ходил вдоль Роны, реки с зеленой ледяной водой, которая течет по самому центру города; через нее переброшено семь мостов, и каждый из них отличается от других. Швейцарцы народ весьма гордый и неприветливый. Моими закадычными друзьями были два польских еврея — Симон Жиклинский и Морис Абрамовиц. Один потом стал юристом, второй — врачом. Я научил их играть в труко, и они так быстро и хорошо научились, что к концу первой нашей игры оставили меня без гроша.
По латыни я учился отлично, а дома читал в основном на английском. Говорили мы дома по-испански, но сестра вскоре настолько овладела французским, что даже сны видела на этом языке. Вспоминаю, как однажды мать вошла в дом и увидела, что Нора, прячась за красной плюшевой занавесью, испуганно кричит: «Une mouche, une mouche!»[190] Видимо, она усвоила мнение французов, что мухи очень опасны. «Выходи оттуда, — сказала ей мать и не слишком патриотично прибавила: — Ты родилась и выросла среди мух!» Из-за войны мы, кроме поездки в Италию и экскурсий по Швейцарии, больше никуда не ездили. Позже, несмотря на угрозу со стороны немецких подводных лодок, приехала к нам моя бабушка-англичанка в обществе всего четырех или пяти пассажиров.
Я начал самостоятельно, вне школы, изучать немецкий язык. Подвигла меня на это книга Карлейля «Сартор Резартус» («Перекроенный портной»), которая меня поразила, но также привела в смятение. Ее герой Диогенес Тёйфельсдрек — немец, профессор, читающий курс идеалистической философии. В немецкой литературе я искал чего-то сугубо германского, в духе Тацита, но нашел это лишь много позже в древнеанглийской и древнескандинавской литературе. Немецкая литература оказалась романтической и болезненной. Сперва я взялся за Кантову «Критику чистого разума», но потерпел поражение, как и большинство людей — в том числе и большинство немцев. Тогда я подумал, что с поэзией дело пойдет легче, тут произведения покороче. Итак, я достал сборник ранних стихов Гейне «Lyrisches Intermezzo»[191] и немецко-английский словарь. Мало-помалу, благодаря простоте языка Гейне, я убедился, что со словарем могу его читать. Вскоре мне удалось почувствовать красоту этого языка.
Прочитал я также роман Майринка «Голем». (В 1969 году, в бытность в Израиле, я беседовал о чешской легенде о Големе с Гершомом Шолемом, лучшим знатоком еврейского мистицизма, чье имя я дважды использовал, как единственно рифмующееся с Големом, в собственном моем стихотворении на эту тему.) Пытался я постигнуть Жана-Поля Рихтера — его хвалили Карлейль и Де Куинси, — было это примерно в 1917 году, но вскоре я убедился, что мне читать его очень скучно. Вопреки мнению его двух английских поклонников, он показался мне писателем многоречивым и, пожалуй, холодным. Однако меня очень заинтересовал немецкий экспрессионизм, и я до сих пор ставлю его выше других современных ему течений, вроде имажизма, кубизма, футуризма, сюрреализма и так далее. Несколько лет спустя, в Мадриде, я попытался сделать мой первый и, возможно, последний перевод некоторых поэтов-экспрессионистов на испанский{508}.