Светлый фон

В том-то и дело, что «России нужны слова о России». И здесь нам необходимо вернуться в 1920 год, дабы уяснить второй смысл даты рождения поэта для его судьбы. Дело в том, что на рубеже 1910-х – 20-х годов в России существовала великая поэзия. Великая – как никогда прежде и позже. Еще не умер от отсутствия воздуха Блок, не был убит Гумилев, не отправились на чужбину Ходасевич и Цветаева. Из тех поэтов XX столетия, кого мы почитаем великими, не дебютировал к 1920-му лишь Заболоцкий. Не столь уж важно, что, по семейному преданию, младенца Дезика Кауфмана однажды держал на руках Брюсов, что в 1940 году юный поэт мельком видел Цветаеву, что в конце 1950-х Самойлов общался с Заболоцким (не много) и Пастернаком (по сцеплению разных причин – неудачно), что несколько лет, по его сдержанной формулировке, он «пользовался… доброжелательством и доверием» Ахматовой. Обстоятельства могли сложиться и иначе. Важно другое: с предвоенных лет и до самой смерти Самойлов ощущал себя младшим современником «коренных» поэтов – вне зависимости от того, покинули они дольний мир в пору его младенчества (Хлебников, Есенин), детства (Маяковский), юности (Мандельштам) или зрелости.

В 1967 году (по всей видимости, к первой годовщине ухода Ахматовой) Самойлов написал пронзительное восьмистишье о наступившей пустоте – «Вот и все. Смежили очи гении…», – где «стали слышны наши голоса». Продукты чествуемых и жалуемых авторов (безусловно «похожие на стихи») уподоблены здесь предсмертному творенью Ленского («говорим и вяло, и темно»). Но у этой, казалось бы, убийственной эпиграммы есть оборотная сторона: нелепый, наивный, пробивающийся чужими «готовыми» словами и заемными чувствованиями пушкинский персонаж, несмотря на все эти удручающие свойства, все равно был для своего создателя поэтом. Легко распознаваемая реминисценция снимает словно бы абсолютную безнадежность «новой» ситуации. Кто из истинных русских поэтов – от Тютчева и Лермонтова до «последних гениев» – не чувствовал себя в отсутствие Пушкина и сиротой, и самозванцем? С другой же стороны, само существование великой послепушкинской поэзии властно требует ее продолжения, даруя шанс если не всем «ленским», то кому-то из них. Если не прямо сейчас, то в будущем.

поэтом

Об этом Самойлов сказал десятью годами ранее в стихотворении под названием, в котором равно слышны укор и апология, – «Поэты»:

Свою веру в будущую великую поэзию Самойлов ясно выразил не раз и не два (см., например: «Таланты», 1961; «Когда сумбур полународа…», 1981; «Когда сумеем угадать…», 1982). Понятно, что чаяние это неотрывно от чувства принадлежности той общности, которую поэт счастливо назвал «поздней пушкинской плеядой», скрыто противопоставив это большое единство всем прочим обособляющим себя «объединениям» (направлениям, кружкам, «обоймам», сконструированным критиками или историками литературы и т. п.), сообществам всегда мелким и, в конечном счете, мнимым. (Потому в стихотворении о Фете гений этот – «последний», как всякий гений – «свободен от всех плеяд» – «Кончался август…», 1970.) Но ни великое прошлое, ни чаемое грандиозное будущее вовсе не снимают вопроса о настоящем. О том настоящем, где плечи поэтов непрочны, а речи смутны, где правят бал «козни, розни и надсада», заставляя призадуматься: а длится ли еще в России Пушкин? или метели уже задули пастернаковскую свечу? «Пусть нас увидят без возни…» (1978) – стихотворение куда более «проблемное», чем может показаться на первый взгляд. Если поэзия становится производством чего-то, «похожего на стихи», то не только будущее ее попадает под удар, но и создания гениев (почитавшиеся вечными!) превращаются всего лишь в «прошлое». Более или менее любопытное. Пригодное лишь «…производить глубокое…» на равнодушных посетителей «домов-музеев» (см. одноименное стихотворение, 1961) да плодить самодовольных «румяных критиков», поощряющих новейшую и/или традиционную пошлость («Легкая сатира», 1968–1969).