Светлый фон

— Как я хочу спать!

— Революция — это бессонница, — сказала Нина Островская. Потом подумала немного и добавила: — Но я продолжаю настаивать на освобождении Мученика.

— Я учел ваше мнение, товарищ Островская, — официально сказал Гавен и улегся, не снимая сапог, на продавленный кожаный диван. — А теперь можно поспать. Хотя бы час.

Островская вышла, хлопнув дверью.

* * *

Странное, тягучее, почти праздничное напряжение все более овладевало Андреем по мере того, как приближалась ночь. И это происходило не только с ним, но и с прочими обитателями большой камеры. Никто не спал. Многие стояли или пытались ходить, вызывая раздражение и ругань тех, кто оставался сидеть на полу. Люди не разговаривали, а перебрасывались отдельными фразами как будто для того только, чтобы не упустить тот момент, когда начнет отворяться дверь. «Я провел с этими людьми почти целый день, — думал Андрей, — но за исключением Елисея и Оспенского я никого не заметил, и если когда-нибудь судьба, уберегши меня, столкнет с одним из соседей по камере, я же его не узнаю!»

— Почему все страшное происходит ночью? — сказал Андрей. — И чудеса, и смерть.

— Люди даже умирают под утро, — сказал Оспенский, — это медицинский факт.

— У нас все объясняется просто, — объяснил Елисей Евсеевич. — Днем матросы и прочие власти заняты на митингах и грабежах, вечером они пропивают награбленное, а ночью занимаются делами.

Елисей Евсеевич будто сам себя уговаривал, потому что и он оробел перед лицом безжалостной ночи.

Дверь раскрылась часов в одиннадцать — сначала все услышали, как по коридору идут люди, и ждали — у этой камеры они остановятся или пройдут дальше. Остановились. Щелкнула заслонка, потом со скрипом, будто что-то железное упало на пол, открылся замок, и дверь поехала внутрь. Надзиратель с фонарем крикнул, светя на лист бумаги:

— Ладушкин!

По камере пронесся облегченный вздох и потом прервался. Все слушали, как с нар сползал и, прихрамывая, шел к двери черный сутулый силуэт — память о человеке, который мелькнул в жизни и никто не разглядел его лица.

— А что? — спросил этот человек у надзирателя в двери. — Куда меня?

— Домой вас, — сказал надзиратель. — Я так понимаю, что домой пойдете. Хлопотали за вас.

— Вот видишь, — сказал Елисей Евсеевич, — значит, и меня вот-вот позовут. Попрощаемся… и, вернее всего, навсегда!

Андрей испытывал неприязнь к Мученику — к этому самодовольному торгашу, который и на самом деле выйдет отсюда и будет на радостях пить сухое вино и заедать цыпленком. «А я в эту самую минуту… в ту минуту, когда он будет худыми жадными пальцами разрывать цыпленка, буду стоять у стены и ждать, когда некто безликий крикнет: «Пли!»