Я помню с юности один рассказ… Мой отец дружил с режиссёром Григорием Чухраем. И Чухрай рассказывал, как он летел в самолёте куда-то за пределы бескрайней Родины вместе с Твардовским и Хрущёвым, это было уже после вручения Нобелевской премии Пастернаку. И Никита Сергеевич спросил вдруг: «Александр Трифонович, а как мы с Пастернаком – правильно поступили? Он поэт-то хороший?» Поразительный ответ Александра Трифоновича:
«Да он лучше, чем я, во много раз!» «Обманули, сволочи!» – воскликнул прикидывавшийся импульсивным Хрущёв. Это реальная история, я ее запомнил с детства, причем дословно. Но дело-то в том, что так мог сказать только большой поэт, не боящийся никакого соперничества, а масштаб и планка Твардовского были весьма высоки, это планка Данте. Он сам об этом сказал:
Задурил, кичась талантом, / Да всему же есть предел, – / Новым, видите ли, Дантом / Объявиться захотел Ред.Захотел, и объявился. И вот когда абсолютно зрелый поэт, мощный поэт, владеющий русским словом, как никто в то время, да и после не владел, пишет поэму дантовского масштаба… Разумеется, он не был религиозным человеком, как Данте, он не пошел в глубину религиозной проблематики и т. д. Но он взял от Данте, на мой взгляд, очень важную вещь. У Твардовского была дантовская позиция: свобода в предложенных обстоятельствах. Вот мне предложены миром некие обстоятельства, и внутри этих обстоятельств я абсолютно свободен. И он своей жизнью постоянно реализовывал эту свободу и как поэт, и как редактор.
До революции была отменена предварительная цензура. В Советском Союзе отмены предварительной цензуры не было. Там главный редактор отвечал положением, даже жизнью, как капитан корабля: либо корабль пойдет ко дну, либо капитан его выведет каким-то образом в нормальные безбурные воды. И Твардовский выводил. И он понимал эту свободу в предложенных обстоятельствах. Он был всегда и во всем свободен – и когда печатал Солженицына, и когда злился на него за то, что он отказался от поправок в «Раковом корпусе», чтобы текст мог быть опубликован в советском подцензурном журнале. Для советских людей это был бы новый глоток свободы. Солженицын отказался, опубликовал роман на Западе. Твардовский понимал, и это очень важно, что Солженицын хотя и большой писатель, но он играет на разнице курсов между Западом и Россией. Твардовский такого не хотел, да, думаю, и не умел. А у Солженицына это был чисто шоуменский жест (сегодня это абсолютно понятно): он хотел, чтобы вещь была опубликована и именно на Западе, ему важнее было восприятие Запада, чем дыхание советского человека, который мог бы эту вещь прочитать и по-другому увидеть свою страну и мир. Ему хотелось шума вокруг своего имени – то, что Твардовскому никогда не было свойственно. Он имел внутренний успех подлинности. Эту подлинность он сохранял в себе, несмотря на разнообразные правительственные награды.