***
Перхота пригласил Элоизу фотографироваться в свою студию в десять часов утра.
– Это лучшее время суток в июне, с десяти до одиннадцати. Освещение просто сказочное, – услышал я, – оно в этот час способно проникнуть в самое сердце.
Слова его впились в мое сердце раскаленной иглой.
Когда человек в пятьдесят лет терзается проблемами двадцатилетнего, он, скорее всего, проскочил свои двадцать лет без остановок. И вот теперь, когда с риском для жизни он спрыгнул не туда, куда ему надо было, конечно, берет досада. Да еще какая!
– Моя студия располагается вон в том доме, над гастрономом, центральный подъезд, как поднимешься, направо. Пять минут ходу. Запомнила?
Элоиза кивала головой, не глядя на него.
– Значит, через час. Жду.
Это были последние слова его.
Я пошел к Салтычихе за заданием, и тут же от нее к ее супругу.
– Он просил меня сделать кое-какую перестановку в его кабинете, – сказал я ей.
– Да не спешите, он придет около десяти.
– Хорошо, надо подготовить инструмент и вытащить кое-какой мусор.
Салтычихе была по нутру моя расторопность.
Без четверти десять я вынес мусор в мусорный ящик и догнал в дверях Салтыкова. Навстречу нам шла Элоиза.
– Я к фотографу, – сказала она. – Меня отпустили до двенадцати.
Она не вернулась до вечера.
***
Я шел домой, и сердце мое страшно билось. Я хотел и боялся увидеть Элоизу. Меня пронзило вдруг страшное сожаление о том, что я связал ее судьбу со своей… Но теперь уже было поздно что-либо перекраивать в наших судьбах.
Она лежала на кровати и, кажется, спала. Я погладил вышедшего мне навстречу кота и тихо прошел в ванную. Помывшись, я сел на кухне возле окна и закурил. Есть не хотелось. Сейчас бы я выпил, но, зная себя, я боялся сорваться и безвозвратно погибнуть не только в ее, но и в своих глазах.