Я понимал, откуда взялся такой состав – из ранней редакции моей «Катастрофы», где эти образы всплывали после прогона из пьесы Чехова. У меня, правда, не упоминался Гагарин.
Наверно, по мнению «Коперника», после Гагарина Россия не произвела уже ничего заметного. Или, еще вероятней, дело было в том, что пост-карбоновая элита нашего Отечества ушла в банки, а цереброконтейнер того же Шарабан-Мухлюева, стоящий под шконкой, вряд ли мог быть полезен для моего перевоспитания. С этой задачей должны были справиться виртуалы моих великих соотечественников. Глядя на них, мне следовало переосмыслить самые основания русской культуры, найдя в них корни сотворенного мною злодейства. Эта тюремная технология называлась «The Great Unlearn»[9].
Электронный удар в моем случае наносился в некие центры «русской души», существовавшие только в воображении русскоязычных экспертов CIN. Думаю, сами представляете этих местечковых культурологов на сдельном контракте со спецслужбами. Значительная часть моральной порки не то что не срабатывала – я просто не понимал, что мне, собственно, хотели сказать.
Но это не значит, что в тюрьме мне было легко. Было тяжело и странно.
Да, на психику соседство с классиками давило, и сильно. Но очень быстро мои великие соотечественники превратились в доставучих соседей по камере, о гипотетическом вкладе которых в формирование моей души я даже не вспоминал.
Утро начиналось с того, что лежащий на верхних нарах Гагарин дико кричал:
– Приехали!
И заливался смехом. Просыпалась вся камера (на самом деле, конечно, один я, остальное было подделкой).
Мои соседи выражали свое неудовольствие по поводу наступления нового дня в присущей им манере – Толстой аристократично матерился, Чехов снимал пенсне и протирал его одеялом, Жуков шептал что-то про штафбат, а Чайковский начинал фальшиво напевать одну из своих пьесок.
Дальше был завтрак. Я не понимал, зачем «Копернику» заморачиваться насчет электронной еды. Достаточно было не возбуждать в моем мозгу голод.
Когда я задал этот вопрос адвокату (да, у меня был бесплатный баночный адвокат – слишком заметный кейс), тот объяснил, что подобное делается для поддержания национальной идентичности через тюремную кухню, чтобы мое русское казарменное сознание не стало сознанием просто, поскольку в этом случае наказание теряло смысл.
Адвокат был прав. Меню настолько напоминало преторианскую казарму, что я чувствовал себя почти дома. Сплошная перловка с редкими добавками несвежего мяса. Не то чтобы совсем помои, но близко.
Наш быт походил на казарму еще и проявлениями безобразного юмора. Например, в день рождения Чехова «Коперник» повесил на стену камеры ружье с торчащей из ствола гвоздикой и подписью «Антон Павлович Чехов, иди на /Х-слово/». Мы смеялись весь день, особенно почему-то Жуков. Даже сам Чехов кисло улыбался. Но это веселье, как я уже говорил, было нужно лишь для контраста, высвечивавшего тоску и боль.