К прискорбию, многие из них заняли в конце 80-х и начале 90-х годов откровенно противонародные, противорусские позиции, став не только проводниками чужеродных и враждебных России устремлений, но и прямыми разрушителями своего бывшего Отечества, не переставая обильно и гнусно клеветать на его историю и народ.
Россия вычеркнула их из своей памяти.
— Прикроешь слободу у развилки дорог, — объясняет Волчец-кий. — Сколько у тебя штыков, товарищ? — И ворошит стопку бумаг — пальцы прокуренные, желтые.
Сукно стола в чернильных пятнах, прожженностях от папирос, черных хлебных крошках, мокрых кружках от стаканов.
— Двадцать семь нас, — нехотя, как бы с ленцой говорит солдат.
Ох, и здоров, леший, как шинель каптенармус сыскал!
— Вот тебе разрешение. — Товарищ Волчецкий подает записку. — В подвале отпустят кольт, три диска — сдюжишь? А больше ничего не дам… Народ обстрелянный?
— Всякий имеется.
«Это ж не оружейный склад, — оглядывается, вспоминая, Флор Федорович. — Это помещение бывшего страхового общества».
Смутно проявляется в сознании то далекое мирное время, и он, Федорович, здесь… тогда… Да, был… Из глубин памяти неспешно тянется, яснея, тот безмятежный июньский день. Зной…
— Связь с нами через посыльного, — наставляет товарищ Волчецкий. — Чтоб как вечер — с донесением.
— А сколько нам стоять? — спрашивает солдат, поглядывая на Флора Федоровича: вроде бы знакомый.
— Сколько революция потребует. В общем и целом дня три, а там смену пришлем, или каппелевцы сопли утрут и смотаются.
— Тогда всем свобода! — говорит кто-то из-за спин.
По тумбе стола процарапана изощренная матерщина: достается Каппелю и какой-то Зинке — «изменщице» и «рябой змеи-ще». Пониже старательно прокорябаны бабьи прелести — даже чернила не затерли. Сбоку еще прицарапаны два слова — «дура» и «стерва».
«Зинкой, поди, вдохновлялись», — подумал Флор Федорович, поскольку в надписях и рисунках чувствовались разные руки. И налился вдруг обидой и раздражением.
В комнатах неприютно, зябко. Стоят, ходят, переговариваются, чадят цигарками разные личности в шинелях, полушубках, пальто. Каменные плиты пола заплеваны, затоптаны окурками, в мутных следках растаявшего снега — от этого воздух гниловато-сырой. А мокрый полушубок соседа и вовсе шибает псиной, сам дядя зарос седоватой щетиной до глазных впадин. Попробуй угляди, каков лицом. Разве что нос — важно торчит: красный и по бокам в простудных лишаях.
— Так не сыпанут? — спрашивает товарищ Волчецкий.
— Ляг с нами и проверь… Почем знать? Сам не побегу… набегался.
— Вот ты и ложись с кольтом.